Одной ли мне к а ж е т с я – не ослышалась? Переспрашиваю: Лина кивает. «Ну а потом – потом-то что?» – переспрашивают другие. – «Потом домой привозила, что-что…» – теребит ворот. «Ты смотрела на то, – мы, странно, на ты, – как душили?»
Лина тушит «бидис» и направляется в туалет: её рвёт – дверь остаётся открытой.
Разговор провисает.
Облако дыма в подражание классику натягивает штаны – жмут, упс.
Я понимаю, что из подобного материала вышел бы преотличный рассказ.
Как можно было бы описать Лину, выходящую – сны-уж-сбываются, – невтерпёж-замуж.
«Мужчины мечты» приходят: случается.
Пусть в масках биологов.
Змеезаводчиков.
Да мало ли!
Как можно было б раскрыть «душевные метания героини», все её «за» и «против», все эти треклятые бесплодные искания и пресловутое о!диночество, все эти чёртовы «смыслы», полные одной пустоты, штурм унд дранк, bla-bla… – не забыть про умирающего попугая её, умирающей от рака, френдши… «Да у неё самой онко!» – шепчет мне кто-то на ухо: он знает её лет тысячу, он у!веряет: «Лина, на самом деле, хорошая…».
Ок, продолжаем визуализировать текст.
Вот Лина на Птичке.
Зима.
Допустим, зима: как здесь и сейчас – за окном и в зрачках.
На Лине оранжевая дублёнка и высокие сапоги.
От Лины пахнет куантро и духами.
Лина ходит между рядами, приценивается.
У неё, на самом деле, добрые, очень добрые глаза: каждый хочет отдать щеночка.
«Вы уж его берегите…» – Лина кружит по Птичке долго, Лина принюхивается.
Прицеливается.
Стреляет.
Лина представляет, как они будут смотреть: у них ведь удобная, нет, правда удобная кровать.
Наверху – анаконды.
«Так рыжий или пятнистый?» – «Белый» – «Ну-ну, кончай разрываться, обед пролаешь! То же мне, Бим… Повезло ж, в добрые руки попался…»
В первый раз, конечно, не по себе.
Принести в дом, раздеться, лечь с ним, гладить его: «биолог» войдёт через миг, и тут-то!
Долгий, мощный, превосходный оргазм. «Любовь есть смерть, смерть есть любовь – это цитата или ты сам придумал?»
«Берите, вот этого вот берите! – толстая тётка в фуфайке протягивает Лине тёплый комочек. – Красивый какой! А ла-асковый!..».
Паук проходит сквозь руку Лины и, передвигаясь по венам и артериями, добирается до четырёхкамерного – забавно, я вижу, как меняет оно свой цвет: раковые клетки её любви множатся, раковые клетки её любви – белого, как саван фаты, цвета.
…вдрабадан явится орать начнет денег требовать а деньги откуда поди на трех работах-то шваброй помахай только б кулаки не распускал скотина чего на аборт не пошла дурында ребеночка ей подавай видите ли вот и подавись на старости лет своим ребеночком жеребеночком козленочком жизни нету да и не было ее никогда жизни чего видела видела-то чего детство считай и то украли мамашка как за отчима вышла так к бабке в деревню засунула зимой в резиновых сапожках бегала кости ломят надо говорят к ревматологу а есть разве время по ревматологам этим сама в восемнадцать выскочила чтоб от бабки-то хуже стало поди-принеси да еще все не так аборты опять же детей не хотел первый помер вторую залечили развод потом-то второй раз вроде как по любви хороший был смирный пил поначалу немного по праздникам потом каждый день а там и печень в дырках господи а денег Чертиле не дашь посуде конец а то и лбом об стенку колошматиться начнет больной больной же васильевское отродье голоса слышит шизофреник сынуля табуреткой на мать это ж надо бугай здоровый корми его сил никаких устала хоть в гроб ложись сколько ж терпеть одного алкаша схоронила другой со свету сживает как вчера на подоконник сволочь встал орет я мать щас выброшусь если денег не дашь я мать щас выброшусь гнида перед соседями не то что неудобно в глаза смотреть не моги цепочку золотую пропил телевизор пропил ковер пропил а больше и нечего холодильник не вынес тяжелый наверное развяжи руки господи хуже ада ты прости коли можешь не умею молиться не умею в церкви-то даже страшно стоять не там ступишь бабки сразу цыкают противные вредные они как ты при себе таких держишь только а я свечку тихонечко вот поставлю да разве дойдет до тебя огонек-то ее вон их сколько поди каждому помоги всей жизни не хватит знаю умом не понять не знаю за что мучаешь так только изводишь за что меня что сделала тебе я мы же все простые люди простые люди-и-и-и…
Лизавета Федоровна, еще секунду назад крепко сжимавшая поручень, вдруг обмякает, безвольно опускает руку и затравленно оглядывается: собственно, как по нотам – да и чего хотела-то? Та же предсказуемость скучных поз, те же унылые сочетания грязно-черного и темно-коричневого, тот же пар из крикливых ротовых отверстий с нелеченными зубами да все та же ее, Лизаветы Федоровны, уязвимость.
Каждый вечер, возвращаясь с работы, она протискивается в неудобную дверь автобуса (маршрутка, не говоря уж о машине, – для неэкономных «белых»), и думает, увертываясь от локтей: вот толкни ее – да что «толкни»! дунь, – и тут же она рассыплется, превратившись из «каменной бабы» в горстку белого песка – того самого, увиденного во сне лет двадцать назад: не достать, не потрогать, не забыть н и к о г д а: и вообще – ничего, нигде, ни с кем, и нечего о том! Не до лирики – неделю как обчистили: аккуратный разрез на сумке, сразу и не заметишь: профи, профи, ловкость рук, достойная восхищения – и не почувствовала ведь, и ухом не повела, мать их…
В милиции долго уговаривали не заводить «дело», предлагая написать «ввиду потери» – Лизавета Федоровна и махнула рукой: все одно – не найдут, все одно – деньги не вернешь, но у кого вот занять, чтоб дотянуть до получки, неизвестно. Хотя, думает она, грех жаловаться: соль есть, и лук в чулке, и полмешка картошки в чулане, чая да сахара немного – с голоду-то поди не опухнут. На карточки только вот… то ли дело с «единым», а теперь вот на поездки треклятые тратиться: государство не проведешь, государство бдит, го-су-дарст-во…
Полуулыбка дамы, покупающей в переходе метро нежные темно-сиреневые ирисы, застает Лизавету Федоровну врасплох – она даже останавливается на миг, чтобы рассмотреть получше ее уютное ярко-оранжевое пальто, блестящие, в тон, сапоги на высоченных каблуках да сумку от каких-то там «кутюр»: «Неужели кто-то счастлив? Неужели можно быть счастливым? Можно вот так – просто – покупать цветы и у л ы б а т ь с я?» – а у Лизаветы Федоровны в глазах какая-то рябь, а Лизавете Федоровне мерещится уж ленинградская тетка, утопающая известно где в ирисах… Помахивая перед носом племяшки цветами, мертвая тетка садится на излюбленного конька-гробунка: «По улице… Ходить только по центру по улице-то! Только по центру улицы ходить!! Ни к дому какому, ни к парадному какому чужому не ходи – сожрут… Простые люди… Не принято о том… Блокада, дорога жизни… А соседочку-то мою, Валеньку, съели… Уволокли… По центру ходить, по центру улицы, посередке по одной только! Ни к какому парадному чужому не ходи, упаси Боже – к подвалу…».
– Да помогите же, помогите! – кричит дама с ирисами. – Ей плохо!..
Выйдя кое-как на поверхность, Лизавета Федоровна – глаза вниз – ежится и привычно направляется к остановке: по сторонам она смотрит лишь для того, чтобы увернуться от возможного столкновения с суетливыми «согражданами», которые, того и гляди, собьют с ног. А скользко: не хватает только переломаться – с работы выгонят, Чертила вещи пропьет, квартиру спалит… «Самую крепость – в самую мякоть» – впрочем, стихов этих Лизавета Федоровна не знает и никогда не узнает: какие стихи, когда встаешь в пять утра пять дней в неделю, с одной уборки скачешь на другую, с другой – на третью, а дома – и сказать никому нельзя, что творится! Нет у нее продыха, нет и быть не может: в автобусе Лизавета Федоровна встает в относительно безопасное (людье) место и, прижавшись лбом к замерзшему стеклу, застывает – через минуту на подтаявшем узоре вырисовывается прозрачный кругляш-колобок. В детстве, помнится, они с братом (белые шапки с помпонами, красные одинаковые шарфы и варежки, расплющенные носы) прикладывали к окну трамвая пятикопеечные монетки, а потом долго на них дышали… Вот и сейчас: акварель Деда Мороза плачет, можно долго разглядывать дома, улицы, прохожих… Где теперь ее брат? Бааальшой человек, говорят, ищи-свищи!
«Граждане пассажиры, выход через заднюю дверь…» – неприятный тенорок… Так было и вчера, и позавчера, и три дня назад, когда двадцатиминутная дорога оборачивалась часовой. Снегопад – красивое «буржуйское» словечко – простому человеку ни к чему.
Лизавета Федоровна еще плотнее прижимается лбом к стеклу и зажмуривается: Лизавета Федоровна не понимает, почему они все так хотят замуж («А он?» – «А что – он? Молчит… Тянет…» – «Ну а ты?»…): ах, если б только можно было «развернуть» чертово колесо, о т к а т и т ь! Уж она точно не стала бы портить паспорт да лежать в уроддоме с разрывами, а потом, двадцать лет спустя, обивать пороги больниц – да еще каких больниц!