но тут автобус еще раз открыл и закрыл двери, а я так и не вышел, боковым слухом прислушиваясь к обрывкам странного разговора о каких-то абазах, а не абхазах… Опять абазы, абазины… не пойму.
А он все ерзал и ерзал в нетерпении, проклиная каждую остановку, хотя уже точно прислушивался к разговору, постепенно начинавшему его интриговать. Кровь вскипала в нем, когда в смеси абхазского и русского уловил он нить: некие ненавистные рассказчику абузины опять напали на село и разорили посевы… Он всегда полюбливал дымок спаленной жнивы. Ноздри его раздувались. Что ж, эта земля еще недавно все это помнила: набеги, пожары, кривые сабли, сведенные табуны, плененные девы…
«Абузины, я их маму!.. Я их всех перестреляю!» – расслышал я.
…а он все ерзал и ерзал в нетерпении, не щадя моих брюк.
Всякая деталь вытесняет другую деталь. Подробность удается сообщить, лишь опустив другую подробность. Непоправимо жаль! Наверно, всю литературу можно было бы описать как эдакую борьбу деталей за существование. В этой битве на бумажных мечах давно погибли носители локонов и кудрей, лебединых шей и осиных талий, панталон и кринолинов – ни портрета, ни одежды, – современный герой не только безлик, но и раздет и разут. Не только без черт, но и без штанов. Вырублен и пейзаж.
Так ведь это же правда! Не только герой, не только это сомнительное «я» повествователя, но и сам автор (не в смысле этих строк, а в смысле – человек!) в момент повествования (не в смысле непосредственного написания, а в смысле – самого бытия) обнаруживает себя без этой детали. Деталь – это еще и собственность! Ее приобрести надо. Существование в переходной стадии от капитализма к коммунизму упирается в это последнее обстоятельство. Штаны есть, безусловно, наипоследнейший вид собственности, поэтому «отдельно взятую страну» лучше было Владимиру Ильичу поискать где-нибудь в Африке. Россия не Африка, но собирался я все-таки на юг, в наши черноморские субтропики (имперское хвастовство климатическими зонами), а штанов у меня к сорока пяти годам (двадцатипятилетие творческой деятельности) не было. Это отнюдь не значит, что я их пропил. Это, кстати, не так легко и сделать. В старые добрые времена пропивали последнюю рубашку, «до креста», то есть и крест считался как бы одеждой, иногда и крест пропивался (помнится, князю Мышкину пытались всучить медный за серебряный…), но в наши времена то ли рубашка стала реже штанов, но пропиваться стали именно последние штаны, а не рубашка. Думаю, что выражение это скорее образное (образ последних штанов в русской литературе…). Образ последних штанов достаточно неэстетичен, чтобы пытаться их продать (что я, кстати, и пытаюсь сделать…), не говоря о том, чтобы их купить (кстати, купят…), – выражение это скорее образное, как и выражение «у меня нет выбора», употребляемое всегда, когда выбирают как раз не из одного, а из двух, когда выбор как раз есть. Так что штаны на мне были – у меня южных штанов не было. Хотя стояла уже осень, но там должно было быть тепло, бархатный сезон, на юге меня давно не было, ожидание юга было преувеличенным. И вот белые брюки подарила мне прекрасная дама, неохотно меня на юг снаряжая. Что было тут обидно для моего мужского самолюбия, что ноги у нее оказались длиннее (а у меня, выходит, коротковаты), что подтверждало, что, живи она в других условиях (имелись в виду, скорее всего, Соединенные Штаты), она могла бы застраховать их, как Марлен Дитрих. Но «молния» была на месте, и я счел, что они мне как раз. Я бы мог здесь еще много рассказывать о даме («Ты еще пожалеешь», – сказала она мне на прощание, что я здесь и делаю), но на этом кончаю стриптиз, сняв последние штаны в русской литературе.
Или – надев. Штаны, кстати, были настоящие, хоть и белые. То есть джинсы. То есть фирмы Lee. Значком этой фирмы, крошечным, величиной с номерок для прачечной, а не этой вульгарной кобылой во всю задницу, я особенно гордился (кто разбирается, тот оценит…). Правда, чересчур белые… Мастерство писателя, как нас учили в школе, сказывается прежде всего в отборе деталей. Пойди скажи, нужны ли здесь эти брюки?
Но мне-то они были нужны!
Я их вижу.
И вижу я их на нем.
Он лишил их девственности.
На заднице у него уже расплылось красное пятно от раздавленной им в автобусе тутовой ягоды (то-то он так нетерпеливо ерзал!..), но он его никак не видит (и не скоро еще увидит), а видит он «там море Черное, песок и пляж…» – ничего, кроме пальм, он не видит – ему достаточно для Рио-де-Жанейро – он стоит на ступеньках парадняка, под таким, дореволюционным еще, изящным козырьком, на тихой, не проснувшейся еще улочке столичного города Сухума, где пыль еще ленива в тени, и, «острый локоть отведя», победно дует в зеленую бутылку, а на самом деле – из нее, и бутылка сама не зеленая, а зеленая в ней жидкость (никогда прежде не видел такой…); он и сам впервые такую пьет: он ни разу еще не встречал такой водки, радостно окрестив ее тут же «зеленым змием», – водка между тем называлась на этикетке «Тархун» и носила цвет этой травы, на которой считалась настоянной. И вот он ее радостно дует, в первом же после покупки парадняке, и чем выше задирает он голову, тем голубее небо, и золотее солнце, и розовее стены домов, и ажурней листва деревьев, и похож он в своих глазах сейчас на того самого мулата в белых штанах, хоть и лишенного… а не на того пионера-горниста в парке (это уже в глазах моих…), в сени которого допьют они эту бутылку, но уже не в одиночку, а вместе с подоспевшим туда Дауром. Вместе с ним они ласкают взором розовый Сухум: пальмы, хули говорить… Перед ними даже проходят то ли ослик, то ли милиционер – один везет арбуз, другой грызет лепешку, один ухом, другой глазом поведет – и все.
И больше, как говорится в исландских сагах, вы не услышите о штанах, ибо они не встречаются в дальнейшем повествовании.
«Вы как хотите, а я больше не пью», – сказал я ему. А он даже не отмахнулся, столько в нем накопилось презрения ко мне.
В конце концов, я не возражал. Я так наподдавался с Павлом Петровичем по методике тайного советника Иоганна фон Гёте (пользуюсь терминологией незабвенного Венички), не давая ему ни капли, что пора было и честь знать.
Итак, я более или менее с чистой совестью передоверил его Миллиону Помидоров, и они побрели «по белым кудрям дня» (выражение Даура Зантария, кажется, из Есенина).
Если у современного героя и стерлись черты лица и вылезли кудри, то у белого дня они остались. Чистый его локон окунулся в Черное море в виду белоснежного лба гостиницы «Абхазия» (построенной по проекту академика Щусева, как и гостиница «Аджария», что в Батуме, для запланированной Сталиным конференции стран-союзников, ни там ни там, однако, не состоявшейся, а потому получившей название Ялтинской). Чтобы скобки не были такими длинными, с этого и начнем подслушивать их разговор в кафе «Амра», что выдается белым молом в Черное море напротив гостиницы «Абхазия»…
– А что, и была бы тогда Сухумская конференция…
– И Черчилль и Рузвельт приехали бы тогда в Сухум…
– И сидели бы они, как мы с тобой…
– И пили бы кофе на «Амре»…
– «Амры» тогда не было…
– «Амра» была всегда!..
– Черчилль пил только армянский коньяк…
– С каких это пор?
– А вот как раз на Ялтинской конференции и решили. Каждый год Сталин отправлял ему вагон лучшего армянского коньяку…
– Ну да, и сигары от Кастро…
– Слушай! Зачем так… я знаю, что тогда Кастро не было!
Эта реплика означает, что их уже не двое, а значительно больше, по крайней мере на армянина Серож, бармена из соседнего бара, отдыхающего от предстоящей работы.
– Кастро не было, зато сигары были…
– Слушай! Ты что пристал… Тебе что, лучше, чтобы Ялтинская конференция в Батуми была!
Повод выяснить, какие сигары курил Черчилль после непременной рюмки армянского коньяку, представился тут же. Он давно привлекал наше внимание, этот почти что в пробковом шлеме, кормивший чаек и пивший все ту же чашку кофе с красноречиво молчащим сопровождающим; по нашему предположению, он так и оказался – англичанином… Мы тут же перевели ему наш вопрос на доступный ему язык: с помощью слова «Черчилль» мы подливали ему коньяку и важно курили его «Мальборо», будто сигары, – он все не понимал.
– Вы, русские, странные люди, – сказал он после третьей рюмки, – любите Тачер, любите Чёрчил… Вы – странные люди.
Мы, русские: два абхаза, два мингрела, один армянин и один грек, не считая меня, – слегка было обиделись то ли за Россию, то ли за то, что он с самого начала знал по-русски, и заказали новый кофе.
Не по национальностям, а по чашкам мы делились! Два средних, два ниже среднего, один садэ, два султанских, один двойной сладкий и один ординарный без сахара, один для Марксэна, один для меня… Англичанин приходил в восторг, и было из-за чего. Это был ритуал! Во-первых, без очереди – коренные жители, право завсегдатайства, близкое знакомство с кофеварщиком; очередь, приезжая, молчит, робеет, не возражает; раз не возражает, значит приезжая… «Дэвушка, надолго к нам? Дэльфинов уже видели?» – акцент нарочный, в Сухуме мало акцента, акцент для романтики, чтобы боялись и уважали, недельная небритость (что войдет в моду на Западе лишь много лет спустя), золотая цепочка, небрежно заправленная белая рубашка расстегнулась, обнажая утонувший в шерсти крест, рукава закатаны как бы случайно, ниже локтя, мускулистая, небрежная кисть, можно с толстым золотым перстнем… «Овик, еще шесть, будь добр, два выше среднего, один средний, два ниже среднего, один нормальный!» Особый шик кофейщика – не обратить никакого внимания на заказ, но тут же его безошибочно выполнить, не перепутав чашки: кому – какую. Особый шик заказывающего – иметь ласку в голосе и строгость в лице, не суетиться с расплатой, чтобы подать потом мятую бумажку с пренебрежением к ней, но не к кофе и кофейщику… Исполнив этот балет, заказавший еще не сразу освобождается от маски, но потом, выслушав с потупленной скромной гордостью тост за себя, все-таки освобождается и подключается к разговору…