Отец Евмений собирался срезать километра четыре, двигаясь непролазной для автомобиля тропой, петлявшей к Высокому вдоль берега по лугам и перелескам. Тяжело ему было на сердце, и вину свою он считал огромной. Он старался блюсти себя и соответствовать сану, тем более что печать любви крепко сжимала его сердце. Строгость эта питала невмешательство и робость, но сейчас всё отринуто им и он только страшно боялся опоздать.
В лесу тропу пересекала дорога с лесопилки, вся разъезженная гусеничными тягачами, волоком в сцепке тащившими с лесоповала деревья. Священник сбавил ход и скоро увяз в бороздах грязи, откуда выбирался, встав из седла, сморщившись от усилия, которое нужно было прикладывать к педалям из-за налипшей на колеса жирной земли, с шипением и скрежетом срезаемой краем крыла. «Миленький, ну давай же, я очень тебя прошу, миленький, ну пожалуйста!» – запричитал отец Евмений, обращаясь к велосипеду, и это помогло: он вырвался на твердую тропу и припустил, высоко задирая коленки под рясой.
Метрах в ста от ворот Соломин пристегнулся и утопил педаль газа; двухтонный Defender, подскочив несколько раз на колдобинах, протаранил ворота, но, выломав ряд досок, застрял бампером в кованой оправе, а колесами в направляющих, по которым ворота сдвигались вбок. Задним ходом выехать не получалось. Соломин заскрежетал раздаточной коробкой и, включив блокировку дифференциала, врубил понижающую передачу. Колеса горели от пробуксовки, салон наполнился едким дымом, машина рвалась, раскачивая остовы створов, но сойти с места не могла. Соломин выключил мотор и несколько раз дернул ручку – двери оказались заблокированы. Тогда он откинул спинки сидений, пробрался на задний ряд и, повозившись с рычагом, открыл багажник. Едва высунувшись наружу, он услыхал горячее дыхание и мягкий топот. Из-за машины со стороны калитки вырвался ротвейлер, за ним другой. Соломин приспустил заднюю дверь и нащупал за поясом пистолет. Он передернул затвор и встретился глазами с Кириллычем, который стоял перед машиной с «глоком» в руке.
– Убери собак, – прохрипел Соломин.
Кириллыч не шелохнулся. Псы остервенело лаяли и набрасывались на дверь. Соломин открыл щель пошире. Выстрелы прозвучали раздельно, хлестко и далеко понеслись над полем и рекой.
Первому псу он попал в глотку. Второму под левую лопатку.
Услыхав выстрелы, отец Евмений слетел с велосипеда, бросил его и побежал, но потом вернулся, подобрал и снова помчался к усадьбе.
Кириллыч взревел и кулаком размозжил стекло. Соломин толкнул дверь. Он распрямился как пружина и, ударив головой охранника в живот, сшиб его с ног. Кириллыч тяжко грохнулся оземь. Первым поднялся Соломин; он наступил на руку охранника и выдавил из нее «глок», вытряхнул обойму и кинул «глок» в заросли за забором.
Кириллыч медленно, старчески поднялся и подполз к псам. Толстяк гладил то одного, то другого и плакал.
Соломин обошел его и направился к калитке.
– Петр Андреич, не на-адо!
Священник бросил велосипед и, сделав несколько шагов, грузно бухнулся на колени перед Соломиным.
Художник остановился, постоял несколько мгновений и, поморщившись от досады, со всей силы швырнул пистолет в отца Евмения. Священник откинулся головой назад и схватился за лоб: из рассеченной брови брызнула и скоро залила половину лица кровь. Вид крови отрезвил Соломина, он сделал несколько шагов к священнику… передумал и скрылся за калиткой.
Парк был пуст. Соломин припомнил праздник, то, как позвякивали бокалы и лопались фейерверки. Внизу текла река. Он остановился и несколько мгновений смотрел на реку, на великое ее, много раз виденное продвижение в берегах, на небо, которое она несла и возносила над собой… Он пошел к спуску с утеса и вдруг услышал слабые звуки музыки. Двинулся к оранжереям, но танго доносилось от долгого узкого здания – Монплезира. Он подошел поближе и увидел, как на самом краю утеса в застекленном от пола до потолка пространстве кружится нагая Катя. Он был поражен ее наготой и смешался на секунду. Катя плыла и кружилась, держа в руках газовый шарф, который увлекала за собой, и время от времени заворачиваясь в него. Соломин осмотрелся и увидал, что в левом крыле Монплезира стоит огромная ванна на золоченых ножках и в ней лежат, запрокинув головы, мужчина и женщина. Рядом стоит кальян, пылающий угольком в чашке, и женщина, вынимая из губ мундштук, тонкой струйкой пускает дым в потолок. По розовой коже, просвечивающей сквозь волосы на затылке, Соломин узнал в мужчине Шиленского. Соломин снова обратил свой взор к Кате и обнаружил, что она стоит перед стеклом и смотрит на него удивленным, боязливым взглядом. Только что владевшее ею выражение блаженства куда-то подевалось. Перед ним была перепуганная и страдающая Катя, прикрывающаяся шарфом.
Она поискала глазами что-то на полу и, подняв с него вазу, кинула ею в Соломина. Стекло вспыхнуло белыми трещинами, но не разбилось. Катя скользнула куда-то и выскочила к Соломину, прыгая на одной ноге, вдетой в штанину. Она схватила Соломина за руку и, улыбаясь сквозь слезы, застегнула куртку.
– Забери меня, – тихо сказала она, глядя ему в глаза.
Они еще издали услыхали треск и гул и увидали столб оранжевого пламени. Горела машина Соломина. Художник всмотрелся в черный силуэт Кириллыча: охранник оттаскивал куда-то в сторону труп ротвейлера.
Отец Евмений со страшным окровавленным лицом встретил их словами:
– Свят, свят, свят, Господь Саваоф.
Катя по дороге домой всё подходила к священнику и пробовала оттереть ему платочком щеку и подбородок.
– Ага, ага, так начумазился, что народ пугать мной можно, – отвечал священник и послушно останавливался перед ней.
Дома были за полночь. Легли, но уснуть не могли, Катя крепко обнимала Соломина даже в забытьи, а он не мог уснуть от волнения и замирал, чувствуя на плече ее горячее дыхание, прислушиваясь к каждому ее шевелению, слабине или укреплению объятия; он старался представить ее сны, если они ей снились…
День прошел в болезненности. Он не мог подняться. Катя была в беспамятстве, а на следующий день у нее началась ломка.
Он отнес ее в ванну, выкупал, принес обратно, и вот тогда всё и началось. Она металась, будто в ней очнулось железное насекомое и рвалось теперь наружу.
На третий день Соломин вошел в спальню с ножом в руках и перерезал веревки, которыми привязал ее к ножкам кровати.
– Держи. Как это делается? – он протянул ей шприц и пакетик.
Катя разорвала пленку и вынула конвертик.
– Откуда? – спросила она, стуча зубами.
– Есть места.
– Чистый?
– Чего стоят гарантии?
– Где взял?
– Украл.
Катя долго не могла попасть в вену: дрожали руки, тело ее непроизвольно содрогалось, отдаваясь судороге, начинавшейся от ступней.
Час спустя она вышла из ванной и села в халате на кровать, теребя в пальцах обрывок веревки.
– Ты отведешь меня?
К пещере они спустились, когда уже смеркалось. Соломин развел костер, и они посидели перед огнем на прощание.
Над ними стояла высокая ночь, и небо, освободившееся от облаков, было полно загадочно мигающих звезд. Соломину казалось, что здесь, на дне глубокого оврага, они находятся на самом донышке мира.
– Сколько нужно выдержать там? – спросил он.
– Сколько понадобится. Главное – перейти под землей реку на ту сторону.
– Но в той стороне если и есть ход, то он залит водой. Река лишь наполовину движется по руслу, остальное течет под землей, и наверняка пещера там затоплена.
– Значит, поплыву.
– Не надо ходить. Я прошу тебя.
– Ты поможешь мне, – сказала, подумав, Катя, – если отпустишь.
Она поднялась, шагнула поцеловать Соломина и, включив фонарик, проворно исчезла в пещере.
Соломин выждал ночь, утром расчистил кострище и лег на прогретую землю, кое-как заснул. Вечером доел последний кусок хлеба, поджаренный на костре, и сам полез в пещеру. Переночевал под часовенкой, а когда проснулся, отправился в путь.
Труд этот оказался не для его сноровки и комплекции – как же трудно ему было протискиваться по каменюкам в узкие щели завалов, через которые пролезть можно было, только выдавив из легких последний глоток воздуха. Кое-где становилось широко, и три-четыре свободных шага казались ему роздыхом. Он был поражен тем, как казавшееся ему до того точкой подземное пространство превращается в обширные дебри. Скоро более или менее ясная, но чрезвычайно разветвленная система штолен, которую он утомился метить зарубками камень об камень, понимая бессмысленность этого дела для успеха возвращения, свелась к неширокому карстовому разлому; он то сужался, то расширялся, и Соломин понемногу перестал беспокоиться о том, как он вернется. Он пробовал кричать, сорвал голос, потому что больше кричал от страха, ясно понимая, что воздух в пещере не способен переносить звуки, и всё равно не мог сдержаться. В некоторых лазах он задыхался от ужаса, от страха, что не сможет дать обратный ход, и порой, зажатый до неподвижности, пускал слюну, чтобы по тому, куда она потечет, понять, в каком направлении относительно вертикали он находится.