– Так что же он, навсегда? – волновалась она.
– Думаю, да, – сказала я, вычисляя, сколько я готова отдать за два огурца для крабового салата.
– Так что же русский народ, он не встанет с колен?! – крикнула женщина.
– Не встанет, – заверила я. – Давайте мне мандаринов кило.
Купила и пошла себе мимо торговца, у которого мандарины брала вчера.
– Паччему не у меня сэводни?? – со злобой крикнул он и убил взглядом. У него была своя рыночная стратегия.
Что из этого предназначалось для меня? Какую роль мне предлагалось сыграть? Когда я добралась до дому и распаковала покупки, соленых огурцов опять не было.
Нигде.
В принципе тут не так далеко есть Псково-Печер-ский монастырь, можно было бы туда быстренько съездить поклониться. Но до Нового года не обернусь. Посмотрела «огурец» в Гугле. «Евреи плакали, вспоминая о дынях и огурцах египетских (Чис. XI, 5)». Не то. Мне нужна славянская мифология. Огурца не нашла. Нашла только Карну и Желю. Славяне, похоже, по огурцам не горевали.
…Карна и Желя в совокупности на слух дают холодец.
Вся наша Новослободская улица уставлена профессиональными попрошайками.
Некоторых я уже узнаю – они годами стоят беременные, жалобно скривив лицо, либо сгорбились над картонкой «подайте сыну на операцию». Одна, хроменькая, как-то стояла с детской колясочкой, в которой никого не было – так, тряпки. Протянула ко мне дрожащие руки – и, жалобно: «доченька, Христом прошу…» Я сунула руку в сумку (о этот миг надежды, да?), достала телефон и направила камеру на колясочку. С криком «ёб твою мать!» хроменькая обрела ноги и бросилась прочь, обогащая прохожих всеми словарными статьями, собранными Плуцером – Сарно и запрещенными Думой нашей народной, ненаглядной.
Есть одна бабка – крепкая, в сапогах «резиновые с золотом», любит располагаться у моего подъезда, прислонившись к водосточной трубе. Люблю, возясь с ключами, поговорить с ней. Если она принесла картонку с сыном и операцией – спросить, что оперировать будем, где и почем. Если у нее образовалась голодная дочь с больными внучатами – расспрошу, отчего она покупает себе юбки с люрексом (торчит из-под рубища), а не печет дома доступные пироги из дешевой муки «Предпортовая». Если просит безадресно – предлагаю ей вынести мой мусор на помойку – нетяжелый, и нести всего метров 150, а я бы заплатила рублей десять; право, не пожалела бы десятки.
Грязная ругань из уст милой бабушки скрашивает мои серые будни.
Помню, в девяностых в Питере, на Невском, лежал один молодой мошенник. Там есть такие магазины – несколько крутых ступенек прямо с тротуара. И дверь в какой-нибудь luxury shop – фарфор там, золотишко. Вот молодой человек лежал на этих ступенях, изображая, как я понимаю, ДЦП. Лицевые мускулы он полностью расслабил, только что слюна не текла; туловище распустил а-ля тряпичная кукла; ноги разбросал, как если бы силы покинули его. Но костюмер перестарался: один ботинок на ноге жулика был очень уж театрально расшнурован. Видно, что шнурки руками этак взбиты, не сами развязались. И будто бы этот ботинок сполз наполовину.
Предполагается, что люди приличные, жалостливые, деликатные не вглядываются в детали чужого горя, что разглядывать инвалидов – моветон. Так что молодой человек собирал себе деньги в шляпу и горя не знал. Тем более что богатые люди, пришедшие сюда покупать фарфор или золотишко, испытывали неудобство и торопливо подавали.
Я уважаю предприимчивость городских разводил, но в бизнесе их не участвую. Я люблю постоять, посмотреть, как это срежиссировано, какие у них маркетологические приемы. Вот этот ботинок меня привлек, я встала и глазею. Смотрю – инвалид напрягся, жизнь – в форме беспокойства – стала возвращаться в его обвислые черты. «Ты бы пересмотрел дизайн ступни, – говорю ему. – Перестарался ты, голуба».
Молодой человек ответил ясным злобным взглядом.
«Я бы вот что предложила, – говорю. – Ты с крылечка-то сползи и описайся. А ботинок, наоборот, крепко зашнуруй, потому что, когда бить начнут, тебе надо будет бежать быстро».
«Отойдите!» – прошипел увечный. Народ начал останавливаться. «Смотрите, – возвестила я народу, – смотрите, как врачует сила слова! Вот сейчас расслабленный встанет, возьмет постель свою и пойдет, славя Господа!»
И точно, расслабленный вскочил, в одно мгновение укрепил ногу в ботинке и исчез с невероятной даже для здорового скоростью.
Весь попрошайнический бизнес построен на желании человека быть хорошим. Любовь к себе хорошему, к себе жалеющему затмевает любой здравый смысл. При виде картонки «Подайте на похороны слепой матери» сердце наивного делает тройной перебой, реагирует на все три маркера: материнство, инвалидность, смерть. И откупается по всем трем направлениям.
Сколько ни пиши, ни говори, ни объясняй, что «матери» в переходах с полумертвыми младенцами на коленях, якобы спящими, – это чудовищные участницы чудовищного бизнеса, что младенцы эти накачаны какими-то снотворными, или наркотиками, или еще чем-то смертельным, что эти дети искалечены и скоро умрут, – сколько ни кричи про это, всегда прибежит толпа добротворцев, в основном женщин, и закричат в ответ, что лучше верить и подавать, лучше быть да, наивным, но зато сердечным, лучше поступить «по совести», нежели ожесточиться, цинично пройти мимо, etc.
«Совестью» при этом, повторяю, называется не жалость к нуждающемуся (ребенку, гибнущему у всех на глазах), в данном случае, а приятное чувство собственной хорошести. Быть хорошим очень просто: открыл кошелек, достал сколько не жалко, – а еще лучше так, чтобы было жалко – и вот уже любишь себя, славного такого, чуткого такого.
Мошенники прекрасно это знают и разрабатывают отличные сценарии для вас, золотые сердца. Вы сами спонсируете воровской ГИТИС, кризиса он не боится.
Когда приезжаешь из Питера в Москву, на Ленинградский вокзал, – в первую минуту забываешь, что сейчас, вот сейчас грянет фальшивая, насквозь гнусная музычка: «Мас-ква, златые купола!» – и будет сопровождать тебя по всей платформе, до упора, и руки, занятые каким ни на есть багажом, не смогут зажать уши и спастись; о, позавидуешь глухим!..
«Мас-ква, по золоту икон! Проходит ле-та-пись времен!..» – еще шестой вагон пройти. Еще седьмой: задом к лесу прибывает «Сапсан», как избушка Бабы-Яги. Москва – золото – иконы: большие слова построены в ряд, нанизаны на крепкую нитку; акция тщательно спланирована.
Заказчик (Юрий Михалыч?) ждал добротного, державного товару. Получил, ага, добротный, державный товар.
Но ведь икона – вне времени, вне мира. Она не от мира сего.
Иконное золото – не земного происхождения, не из таблицы Менделеева, это не аурум, не желтый металл, не всеобщий эквивалент. Из него не наваляешь гаек на ваши толстые пальцы. Иконное золото прозрачно, как бабочкино крыло, как утренний свет, который светит через листья, пока вы еще не проснулись. Иконное золото – метафора, обещание, спасение. «Господи!.. Господи!.. Не дай ему умереть!» – вот что мы говорим, ослепнув от слез и просьб, и золото любой подвернувшейся иконы – на стене ли, в руках ли, на паршивой ли бумажке в случайной брошюрке – сияет и обещает нам в ответ: ты и правда просишь? что ж, хорошо, спасу.
Какая летопись?.. Каких времен? Ничего вы не знаете ни про времена, ни про летописи. Как вы смеете вообще разевать свою пасть и что-то там квакать сытым голосом?.. Икона – вся вне этого мира; летопись – вся в этом мире. Какая мышца в мозгу сократилась, порождая этот противоестественный смысловой оксюморон?
Пропели – оскорбили – замолкли. Дальше только воровская толпа, ступени, бомжи, блевотина, пивные лужи, спуск в клоаку метро. Здравствуй, столица.
Всю Сретенку перестроили; не то чтобы она была в свое время чудо как хороша, но это была настоящая московская торговая улица со всей полагающейся провинциальной обшарпанностью, с проходными дворами, колдобинами, старыми деревьями вышиной до пятого этажа, какими-то скользкими дощатыми мостками через глиняные ямы; с домами такими старыми и ветхими, что как-то раз, в воскресенье ночью, от одного из них – в Большом Головине переулке – отвалилась боковая стена и обнажился какой-то офис: компьютеры, желтые канцелярские столы, на столах барахло, оставленное с вечера сотрудниками. Только людей, по случаю выходных, не было, а жаль. Посмотреть бы на их реакцию. Так у муравейника одну сторону заменяют стеклом, чтобы наблюдать за жизнью и повадками муравьев.
В XIX веке это был район дешевых публичных домов, а Большой Головин переулок назывался Соболев. Он упоминается в рассказе Чехова «Припадок» – там студенты пошли на блядки, а один, нервный, с ними на новенького. Думал, что там будет всё тайна, и стыдливость, и потупленные глаза, а там тупая животная случка за деньги.