Что именно они с отцом возили на тот берег «…за неведомой, студеной / Полосой днепровских вод», не уточняется – может, сено на продажу, может, дрова или что-то еще.
Паром на Днепре, Белкино, Васильево… Славажский Никола – и «Потерянный рай» Мильтона. С высоты Славажского Николы открывался вид на Ляховский лес, где и была найдена эта книга…
А как-то мне попалась статья о сельском библиотекаре Иванове. Он утверждал, что в Ляховском лесу крестьяне, опасаясь казаков после разгрома усадьбы, спрятали пианино, и мальчик Саша из Загорья поведал ему о странных звуках из этого леса. И библиотекарь повел его туда и показал пианино. По клавишам прыгали синицы, наполняя лес странной музыкой.
В Славажском Николе в ветреные дни и мне мерещилась музыка, точнее, высокое женское пение. Видимо, этой иллюзии способствовал вид старого парка, в котором затаились руины барского дома.
В надежде отыскать какие-то новые сведения о местности я брался за воспоминания о Твардовском, написанные прозаиками, поэтами и его земляками. Так мне попались семь тетрадей старшего брата.
Константин Трифонович, потомственный кузнец и ветеран, тоже оставил записки о семье.
Братья Твардовские в один голос замечают, что жили трудно и скудно. Константин добавляет, что и скучно было на хуторе. Существование другой жизни открылось внезапно. Отец взял в аренду землю у помещицы в имении Чернево на север от Загорья четыре примерно версты. На карте 1915 года, которой меня снабдила учительница географии Елена Даниловна, дочь профессора, доктора геолого-минералогических наук Погуляева, это место обведено жирным кружком. Находится оно совсем близко к Славажскому Николе. При чтении воспоминаний Константина Трифоновича и мелькнула мысль, что именно барский дом в Славажском Николе он и описывает. Семья переехала в Чернево на одно лето, заколотив в Загорье дом.
В Черневе был огромный сад, арендованный другими; дом барыни, выкрашенный в розовый цвет, дом с балконом, перед ним цветочные клумбы. Из города приезжали дочки помещицы, играли, а загорьевские мальчишки смотрели на них во все глаза. Мы девочек-то никогда не видели, кроме нашей двухлетней Нюры, признается Константин Трифонович. Появились у загорьевских ребят и друзья, Мирон и Поликарп. В Словаже они ловили раков. (К. Т. тоже пишет название реки, как и на старой карте, через «а», добавляя, что имя это было ласковым.) Когда созрели яблоки, Константин оказался в запретном саду, а как иначе? И был пойман молчаливым сторожем. Тот буквально взял его под мышки и отнес к своей сторожке, заставил простоять до захода солнца на штабеле досок, до прихода отца. Константин удивился, что отец идет прямо по дорожкам этого запретного сада, никого не опасаясь. Трифон Гордеевич закурил, поговорил с мужиками и забрал сына.
Но разжиться на арендованной земле тоже не получилось, и осенью семья вернулась в Загорье.
«А как было весело – вряд ли смогу передать! – восклицает Константин Трифонович. – Скажу только, я, сейчас пишущий эти строки семидесятилетний старик, вспоминая далекое детство, очень благодарен отцу, что он отвез нас в Чернево, и мы с Шурой увидели первые детские радости, незабвенные и поныне. Так легко мне пишется об этом для нас необыкновенном лете.
Главное, ничего не нужно выдумывать, просто вспоминай, переживай вновь золотые дни…»
А мне за светлыми строчками виделись славажские сады.
Стало интересно, нет ли у самого поэта каких-либо свидетельств об этом лете? Взял с полки книгу лирики, а потом и том с поэмами…
Ничего о лете в Черневе обнаружить не удалось.
Но не может быть, чтобы лето это совершенно исчезло, как дождь в пустыне, не оставив следа. Конечно же не исчезло. Как и многое другое… Просто не все вспомнишь вдруг и не обо всем ясно расскажешь. Смутные образы детства, возможно, и томят тебя всю жизнь. И когда нахлынут звуками и запахами, – оторопь берет.
Вот и дворик и лето,
Но все кажется мне,
Что Загорье не это,
А в другой стороне…
С героем поэмы «За далью – даль» это происходит в поезде, действительно за тысячи верст. На подъезде к Уралу перед ним внезапно распахивается хуторское глухое подворье, кузница. Лицо обдает запах дыма с деготьком… Падает тень обкуренных берез… И слышен звон наковальни
В той небогатой, малолюдной,
Негромкой нашей стороне…
Где меж болот, кустов и леса
Терялись бойкие пути.
Картина безрадостная. Определения: сиротский, трудный, скудный, случайный; крайняя (нужда), усталый, печальный; бедная, обидная, горькая, глухая (жизнь) идут в этом стихотворении густо. Тоска беспросветная. Ничего похожего на записки его старшего брата о лете в Черневе. Да ведь и Константин сетовал на унылую жизнь в Загорье после того лета. И первые строфы главы «Две кузницы» из поэмы «За далью – даль» только подтверждают это.
Но буквально через две строфы тусклый жар горна преображает и пронизывает чистым светом все глухое хуторское подворье:
На малой той частице света
Была она для всех вокруг
Тогдашним клубом, и газетой,
И академией наук.
Речь о кузнице, в которой работал отец. И к нему шли люди. Далее следуют емкие характеристики жителей той стороны: это – старый воин с наградами, «мученик-охотник», «дьякон медный», коновал, скупщик-еврей. И между этими людьми в кузне идут разговоры, разгораются споры. Здесь слышны пушкинские интонации, на ум приходит «Евгений Онегин» с описанием соседей-помещиков. Градус стихотворения стремительно растет. Оно рвется из потемок к свету. И мы уже созерцаем картину баснословную, величественную, возникшую из «…суждений ярых / О недалекой старине, / О прежних выдумщиках-барах, / Об ихней пище и вине; / О загранице и России, / О хлебных сказочных краях, / О боге, о нечистой силе, / О полководцах и царях; / О нуждах мира волостного, / Затменьях солнца и луны, / О наставленьях Льва Толстого / И притесненьях от казны…»
Малая частица света – ведь это сказано не только о хуторе, но и обо всей местности, осенило меня. Инспектор земельного комитета сразу ухватился бы за это необычное и в то же время совершенно простое определение. А для того, кто занимается фотографией, любительски или профессионально, это как откровение, вспышка. Фотография – светопись, фотограф только и зависит от света, всегда и всюду он ловит свет и в чтении продолжает свои поиски. Фраза мгновенно слепит. Вот оно!..
И я снова стал очарованным странником на тропинках этой малой частицы света, местности Меркурия – Александра. Тут и Эрн с солнечной строкой пришелся ко времени. Не отыщется ли таковая и у Твардовского?
Самые пронзительные строки о местности обнаружились в «Василии Тёркине».
В поэме эта тема начинает звучать загодя, как в симфонии – например, у Малера в «Титане», – гимнический финал уже зарождается в первой части. Это тема земли. «Сторона моя родная». Показавшаяся в госпитале герою сиротой. Эта госпитальная глава заканчивается так:
Мне не надо, братцы, ордена,
Мне слава не нужна,
А нужна, больна мне родина
Родная сторона!
Позже в разговоре с вызвавшим его генералом (Тёркин сбил из винтовки самолет, и, кроме награды, ему светит краткосрочный отпуск) этот мотив снова звучит:
Сторона моя лесная,
Каждый кустик мне – родня,
Я пути такие знаю,
Что поди поймай меня!
Генералу речь солдата нравится, и он просит показать на карте, где эта деревня. Тёркин, сдерживая дыхание за плечом генерала, показывает. Тут и жест подчиненного, рядового, и жест благоговеющего к своему дому человека.
Как будто решил судьбу и Тёркина, и его деревни, еще занятой немцами. Нет, пока Тёркину туда не попасть. А до этого он как раз о родном крае и мечтал, вот, пока его не вызвали к генералу, нашел укромный уголок на лесной речке, выстирал форму и загорал под лепет воды:
И курлычет с тихой лаской,
Моет камушки на дне.
И выходит не то сказка,
Не то песенка во сне.
Сказкой и песенкой и были дальнейшие помыслы Тёркина об этом родниковом ручье, который потечет себе мимо вражеских постов, нырнет под проволоку, пройдет у носа вражеских пушек, под охраняемым мостом – завораживающая свобода ручья вызывает в памяти строки еще одной воинской поэмы, а именно эти: «А Игорь-князь поскакал / горностаем к тростнику / и белым гоголем на воду. / Вскочил на борзого коня / и соскочил с него серым волком. / И побежал к излучине Донца, / и полетел соколом под облаками, / избивая гусей и лебедей / к завтраку». Но герой Твардовского скромнее, он лишь слово доверяет ручью, которое вдруг да услышит мать и немного успокоится: