Ручей о многом напомнил, и в следующей главе поэмы Твардовский уже говорит от первого лица во весь голос. Видения детства обступают его. С нежность он вспоминает «Лес – ни пулей, ни осколком / Не пораненный ничуть», где ему доводилось и шалаш строить, и блуждать в поисках теленка. Лес он видит отчетливо, кроме как озарением это не назовешь.
Лист к листу, листом прикрытый,
В сборе лиственном густом,
Пересчитанный, промытый
Первым за лето дождем.
И в глуши родной, ветвистой,
И в тиши дневной, лесной
Молодой, густой, смолистый,
Золотой держался зной.
Из чащи хвойной шел муравьиный винный дух, светлая капля смолы медлительно стекала по коре… И герой почти в отчаянии и с изумлением вопрошает: «Мать-земля моя родная, / Сторона моя лесная, / Край недавних детских лет, / Отчий край, ты есть иль нет?» Странным образом это перекликается с рефреном сказок и детских игр: «Стань передо мною, как лист перед травою!» Печаль здесь светло вскипает. Как наяву герой видит дворик, тропинку, колодец, вокруг которого золотится песок, видит книгу, что брал в поле, кнут. Удивляется сам себе, что мог просто купить билет и поехать туда, а не ехал… Дыхание перехватывает. И он обещает: «Мать-земля моя родная, / Сторона моя лесная, / Край, страдающий в плену! / Я приду – лишь дня не знаю, / Но приду, тебя верну».
Идти еще было долго. И всюду на дорогах поджидала смерть. Противоборство Тёркина с нею – неотразимая, глубинная глава. Сладковатый голос Смерти способен внушить ужас. Повадка ее, как у волшебницы. Свою силу она демонстрирует мимоходом: только коснулась Тёркина, а у того на щеке уже и снежок – сухой, не тает… Поединок со Смертью словесный. Смерть пытается заманить его, добиться согласия, мягко стелет: «Ну, что ты, глупый!» И: «Вот уж я тебе милей!» Смерть ловко прядет свою черную нить, чтобы враз все оборвать. Сулит многие тяготы войны… да и мира. Пускает в ход последнюю уловку: а ну придешь инвалидом? И тут Тёркина силы как будто оставили.
Истекал уже он кровью,
Коченел. Спускалась ночь…
Бессилие охватывает и читателя. Что дальше? Что сказать? Покориться – да и ладно, прервать муку. Но Тёркин вновь находит слова, спор продолжается. Являются люди, солдаты. Спасители? Это похоронная команда. Смерть смеется, ее забавляет неожиданный оксюморон. Но дело не только в словах. За словами – люди, живые и мертвые. И солдаты из похоронной команды, конечно, вызволяют Тёркина из беды. Тащат его по глубокому снегу, надевают на руку теплую рукавичку…
«До чего они живые», – мыслит Смерть, отступая.
«Да и ты – взаправдашняя», – ежится читатель. И удивление берет, что были у поэмы критики, упрекавшие автора в излишней бодрости. Но ведь ясно как божий день, что у сотен тысяч, миллионов солдат на том все и заканчивалось: «Коченел. Спускалась ночь».
Всё.
А Тёркин обязан был перебороть эту мерзлую ночь. В этом была вера и правда, многократно усиленная правдой повсеместных смертей.
Тёркин выжил. Войска наступали. «Сторона» Тёркина была все ближе. И если раньше он чувствовал себя счастливым от одной мысли об этом, то теперь его одолевало беспокойство: «С каждым днем, что ближе к ней, / Сторона, откуда родом, / Земляку была больней». И в нем зрела «песня или речь». И вот она зазвучала:
Мать-земля моя родная,
Сторона моя лесная,
Приднепровский отчий край,
Здравствуй, сына привечай!
Это действительно песнь, гимн солдата-крестьянина, чувствующего боль и вину и всю силу любви к земле.
Мать-земля моя родная,
Я твою изведал власть,
Как душа моя больная
Издали к тебе рвалась!
Здесь каждая строка встает волной, расширяет грудь, светится.
Мать-земля моя родная,
Дымный дедовский большак…
Один этот дедовский большак стоит многих патриотических стихотворений. Здесь история – дышит! И к знаменитым русским дорогам, Владимирке, старой Смоленской, можно добавить этот большак – Ельнинскую дорогу, дорогу Тёркина, Твардовского. И – вспомним – Меркурия. Долгомостье при ней стоит.
Песнь-речь солдата исполнена покаяния и любви. Так об этих местах – да и о других тоже – никто не говорил. Пафоса здесь не много, но страсть слышна подлинная и глубокая.
Я иду к тебе с востока,
Я тот самый, не иной.
Ты взгляни, вздохни глубоко,
Встреться наново со мной.
Но солдату не довелось освобождать свою деревню – его дивизия двигалась иными путями. И это только усиливает воздействие песни, вдруг обернувшейся безмолвной, не пропетой вслух, лишь теснящейся в солдатской груди. А взгляд и вздох его земли мы как будто слышим.
Самому Твардовскому все-таки выпало идти с войсками, освобождавшими Загорье и другие окрестные села, а потом и Смоленск. Глазам его предстала мучительная картина.
Поэт озирался, как в тяжком сне. И не мог найти «ни одной приметы того клочка земли, который, закрыв глаза, могу представить себе весь до пятнышка и с которым связано все лучшее, что есть во мне». Последние слова хочется выделить. Но Твардовский сам это делает, добавляя буквально следующее: «Более того, это сам я как личность. Эта связь всегда была дорога для меня и даже томительна».
Этот крестьянский голос вынужденного воевать солдата совершенно не вязался с образом поэта-депутата-лауреата. И в нем была извечная тоска смоленских крестьян.
(Мои родители оба из деревенских семей, от родового крестьянства меня только они отделяют, и я еще оказался способен воспринять эту тоску вживе.)
О чем тоска? А вот об этом уже целая крестьянская поэма – «Муравия». И в ней странник местности тоже находил знаки и указатели.
Начальная карта путешествия Никиты Моргунка известна, ее со всей определенностью показал поэт. В путь этот новый искатель счастливой земли без председателей и колхозов двинулся из-под Каспли, большого села, одно время бывшего даже центром нового уезда, позже и района, затем упраздненного. Въехал в Касплю. «Золотоглавое село» – Каспля, скорее всего, и есть. В этом богатом и стародавнем селе в начале двадцатого века построили пятиглавый храм на горе, на месте бывшего городища. Здесь Моргунок попал на пир – тризну. Закатил это траурное веселье «кулак» перед отправкой на Соловки или еще куда – туда, куда Макар телят не гонял…
Моргунок выпил, посидел – и боком, боком на телегу и прочь от угарного веселья. Конь у него хороший, серый, в монетах, дуга расписная, позади дегтярка для смазки колес, сбруи.
Куда же он направился дальше под дождем, наполнявшим следы колес и копыт, и радугой, похожей на тележную дугу и задающей путешествию метафорический тон?
Заезжает к свояку. Где тот живет, неясно. Угостившись пчелиным «хлебом» с медом и выпив чарку-другую, Моргунок продолжает свой путь:
Ведет дорога длинная
Туда, где быть должна
Муравия, старинная
Муравская страна.
Дорога длинная – может быть, Ельнинский тракт? Цель путешествия вдруг рисуется отчетливо:
Стоит на горочке крутой,
Как кустик, хуторок.
Вообще надо заметить, ярких красок его кисть избегала. Твардовский склонен к монохромной живописи. То есть сравнение с нею тут напрашивается. И этот хуторок напоминает затерянные среди деревьев, туманов, скал и вод одинокие жилища на свитках китайских живописцев.
Вспоминается и осенний вид, склон Словажской долины, дом поэта.
А Моргунку вот что рисуется еще:
Колодец твой, и ельник твой,
И шишки все еловые.
А это уже точно детали загорьевского хутора, каким его описывали и сам Александр, и брат Иван. И еще Моргунку видится озерко с утками. Трифон Гордеевич тоже задумал пруд на хуторе, взялся копать. Сыновья ему помогали. Землю сбрасывали к середине, и там образовался «островок». Пруд толком не получился. Но дождевая вода заполняла его так, что ребята даже могли купаться и сражаться за право владеть островом.
Моргунок едет среди зеленеющих полей, весенние березы стремительно выкидывают «полный лист», на вырубках пни вскипают розоватой пеной. Чуть гуще краски – и уже выходит праздничная картина. Над бороздой «грузный грач», над полями весенний пар голубеет, и земля – «…как пирог, – / Хоть подбирай и ешь». Можно подумать, что Моргунок незаметно и проник в баснословные места, напоминающие ту землю, где млеко и мед. И словно бы устами Моргунка автор славословит землю: «Земля!.. / От влаги снеговой / Она еще свежа. / Она бродит сама собой / И дышит, как дежа. // Земля!.. Она бежит, бежит / На тыщи верст вперед. / Над нею жаворонок дрожит / И про нее поет. // Земля! / Все краше и видней / Она вокруг лежит. / И лучше счастья нет, – на ней / До самой смерти жить». И Моргунку хочется к ней припасть, обнять ее… Разве это уже не страна Муравская?