Среди многих фотографий в комнате Анны Игнатьевны у окна висела их фотография, это была самая первая фотография воспитанников. У Лапина были более поздние, взрослые, этой он не имел – и думал, что, может быть, он сидит сейчас так долго из-за этой фотографии. Анна Игнатьевна и Павел Ильич находились среди детей в центре. Фотография висела косо и отражалась в потолок, как бы вознося голодных детей к небу. Простая и темная была фотография, первая.
Анна Игнатьевна вышла на кухню еще раз поставить чайник.
– Мне кажется, я газету съел, – зло и тихо сказал посетитель Лапину. – Ты тоже за квартирой?
– Нет.
– Тебе легче.
Анна Игнатьевна вернулась, и оба мысленно отпрянули друг от друга. Лапин прихлебывал чай. Посетитель сидел, уставившись глазами в скатерть. Похоже было, что он внушает Лапину на расстоянии, чтобы тот ушел. И все же посетитель первый не выдержал:
– До свиданья, Анна Игнатьевна. Я еще зайду.
– До свиданья, товарищ.
Анна Игнатьевна пожала руку. Посетитель в последний раз глянул на Лапина – не обманул ли? не перехватит ли квартиру своей историей, более жалостливой? молчал ведь, думал ведь что-то, а?.. Посетитель ушел, и Анна Игнатьевна занялась своим основным делом, она проверяла ученические тетради. Лапин прихлебывал чай и смотрел на ее движущиеся руки.
В детском доме всегда было чисто и свежо. Лапин перевел глаза на еще одну мелочь, остро волновавшую в детстве, – на комоде Анны Игнатьевны толпились батальоны и полки безделушек, фарфоровых фигурок, слоников, божков каких-то – подарки! – иногда они менялись, были праздники, и фигурки заменялись новыми, часть их выбрасывалась или хранилась где-то вне света. Это был еще один приманчивый мир, интересный и стоящий на комоде, то есть выше мирка комнаты. Солнце за окном садилось. И будто бы закачались лопухи при дороге, ветер прошел – лопухи были красные от солнца, это было только ощущение от какой-то минуты, не оставшейся в памяти Лапина. Только ощущение, только шевельнулось что-то… Час был тихий, Анна Игнатьевна проверяла тетради, а солнечный луч на той фотографии наводил посильную позолоту на все еще голодные детские лица. Лапину хорошо было, вот он, а вот Анна Игнатьевна; и забыла она, и он забыл, и нет уже ничего, забыто. Много лет был он как бы испоганен своей взрослостью, то есть не плакал, когда надо бы, и смеялся сдержанно, – но иногда в таком вот бездействии, когда неясно было, от каких ощущений защищаться, он расслаблялся. И старые спроваженные внутрь боли и радости вдруг собирались и подкатывались к горлу теплым комком.
Анна Игнатьевна спросила, как у него дела с квартирным вопросом (оторвалась от тетрадок и спросила, спутала с кем-то). Лапин сказал, что неплохо. Она определенно не могла его вспомнить – она глядела поверх тетрадок, напрягала память, но не вспомнила.
– Ага. Вы живете в каменном доме. Хороший дом. Вот видите, в конце концов все устраивается. Еще чаю?
Анна Игнатьевна засуетилась, когда вдруг пришли районный невропатолог и бывший монтажник Груздев – два друга дома Орликовых. Еще и певцы. Они пришли, ввалились трогательные, теплые, не так чтоб очень выпившие, хотя и не без того.
Районный невропатолог представился:
– Григорий Софроныч.
– Лапин.
– Понятно. Слышь, Анна Игнатьевна, какая фамилия. Лапин.
– Знаю, знаю, – откликнулась Анна Игнатьевна, тут же и навек утрачивая эту фамилию. Голыми по локоть и еще не старыми руками она быстро собирала на стол.
– Лидка где? Гуляет?
– Не знаю, Григорий Софроныч, – сказала Анна Игнатьевна.
Невропатолог и Груздев сели рядом на стульях, они пререкались, поправляя и подсказывая слова, наконец начали: песня была старая, как вечная. Возвращался там казак с войны, усталый и израненный, и был вечер, и проезжал казак мимо незнакомого села. Видит на крыльце «стару мати» и просит: дай воды напиться.
Невропатолог, лысый и крепкий, с охвостинками на висках, сидел важно, глядя в пол. Груздев же, весь какой-то болезненный, сидел рядом и жался к товарищу – не напротив сидел, а рядом, и это создавало неудобство – изогнувшись, выворачиваясь, он пел, тянул шею и заглядывал маленьким птичьим личиком в лицо невропатологу; глаза Груздева при этом бегали, он весь дрожал, следил за малейшим телодвижением песни и взмывал над – взмывал очень высоким дребезжащим голосом.
Лапин болен, простужен, он у себя дома, он только что приплелся с работы. Поздний вечер, тишина. Но в голове боль и звон; организм, видно, сопротивлялся до последнего и только теперь выдает температуру, боль и все прочее.
Он раздевается, нужно лечь. Стук в дверь. Появляется Марина.
– Привет. А я к тебе с ночлегом. Не ждешь никого сегодня?
Она хрипло и ласково смеется.
– Ну? Никого не ждешь?
– Если б и ждал, не помешала.
Он стоит бос, сразу же появляется озноб, и Лапин накидывает пальто на почти голое тело. Ага, чайник уже шумит… и он идет за чайником.
Он находит по ящичкам какие-то остатки конфет, машинально делает все эти мелкие движения руками, ящичками, туда-сюда, а Марина уже что-то рассказывает: «А назавтра, Юра, я как раз работала». Из рассказа Марины он выпускает огромные куски, не вникает, иногда отвечает ей и слышит свой голос, как бы из погреба, гулкий и волокущий. Знобит. Зыбкие мурашки бегут по телу, и тело вдруг пышет на них жаром, отгоняя. И тогда на лбу пот.
– Я слушаю, слушаю, Марина, – глухо произносит Лапин.
Он стелет ей на диване, вправляет простыни, движения его привычные и равнодушные – протягивает руку, берет подушку. Ему кажется, что чайник не вскипел (чайник уже на столе), а все еще шумит и шумит на жарком огне.
А Марина рассказывает:
– Как не помнишь? Долговязый такой парень, который обманул меня, обозвал по-всякому. Он жил тогда в общежитии и выставил меня при всех в коридоре.
Марина уверена, что Лапин вспомнил. Она уверена, что такого забыть нельзя, и она рассказывает:
– Конечно, помнишь. Интересный был он парень, чернявый, здоровенная такая горилла, ботинки шнуровал не сгибаясь. Говорил, что очень одинок, я ему, дура, поверила…
Марина рассказывает:
– Да… И вдруг вижу его на днях, голубчика. Идет по улице; с женой идет, и дочка пяти лет. Голубчик тащит авоську тяжеленную, и весь такой женатый, весь такой семейный, хороший и лепечет без конца жене: тю-тю-тю, милая, ти-ти-ти, миленькая…
Марина смеется, она своим смехом уже как бы требует участия в разговоре, и Лапин выговаривает, выдавливает из себя хоть что-нибудь:
– Когда был с тобой, может быть, он не был женат.
– Головку тебе напекло, что ли? Дочке-то пять лет!
– Я слушаю, Марина. Я все время слушаю, сейчас постелю, и все.
Марина рада, что ее слушают, тщательное припоминание подхлестывает, придает ей новые силы.
– Побледнела я, конечно, когда его встретила. Первая любовь, Юрочка, – это же не шутка. Какой характер у него был, а ведь терпела, кормила его. И ведь врал, врал, ну, думаю, голубчик, отольются слезки. Встретила их, прошла мимо чин чином и бегом в горсправку – пожалуйста, где вот такие-то прописались? Говорят: через час сообщим. А я не спешу, у меня дома утюг не забыт…
Марина довольна, она рассказывает о великой своей мести. Она рассказывает не Лапину, а будто бы богу, и, если есть, остался, скажем, какой-то захудалый последний божок, пусть, дескать, он слышит это торжество справедливости – ей кажется, что история ее особенна удивительна, благородна, вот так она и рассказывает;
– Нет-нет, Юрочка, не думай – вошла я к ним домой спокойненько и тихо. К такому-то, дескать, в гости. Жена его усадила меня за стол. Голубчик, понятно, вспотел до носков – семья ведь. Я ведь, Юрочка, понимаю, что одно дело морочить мне голову и кормиться на мои копейки, пока трудно. А семья ведь совсем другое дело, Юрочка. Как вошла и лицо его увидела, я даже уже пожалела. Сидела тихо, мирно, кофе попила, сказала, что кофе разрушает мозги…
– Мозг, Марина.
– Ну мозг… И в общем-то, не я начала, а жена его. Брань, Юрочка, стояла великая… Слышь, Юра. Если этот голубчик в отместку полезет ко мне с какой-нибудь пакостью, то ты вызовешь его к себе на работу и припугнешь. Славно я придумала?
– Славно. Мы газ, Марина, не забыли выключить?
– Нет. У меня тоже в голове шумит.
Она все же идет на кухню проверить, выносит и опять вносит с собой хохот и ликование восторжествовавшей справедливости. Она бродит в ночной рубашке, и Лапин отмечает выпирающие от худобы ее ключицы. Глаза Лапина слипаются, в голове шум, который уже ни газу, ни чайнику не припишешь. Он тянется к таблетке, достает и проглатывает, не запивая… Марина смеется, она смакует каждое словцо из стычки с женой голубчика: «А я ей… А она мне… А тогда я ей… А голубчик только потеет и молчит…»
Лапин тоже потеет. Потеет обильно и каким-то очень коротким взрывом скопившегося жара… Постепенно он понимает, что не слушал Марину, то есть слушал, но не так, как надо. Оказывается, это вовсе не рассказ, а лишь вступление, и только сейчас она переходит к главному: к своим отношениям с теперешним парнем. Парня она называет «кавалером», уважает его и не показывает пока ни Лапину, ни Рукавицыну, ни кому другому. Вот так, Юрочка.