– Еще как! Аммонитами, любой палеонтологией, минералами, искусственными камнями – всем подряд. У нас заказов было столько, что рук не хватало: мы вдвоем за камнями почти никогда не ездили. Если вдвоем – то по-крупному: это мы устраивали целую добычу, людей нанимали, технику, сами ходили покрикивали, как прожженные буржуины. Но вообще я начал сразу работать самостоятельно. Из таких же бывших инженеров подбирал себе помощников. Что-то я знал о камнях еще со школьных времен. Мне нравилось в детстве просто выговаривать их названия: пирит, сфалерит, флюорит… – даже метеорит имелся у меня в коллекции, кусочек Сихотэ-Алиньского метеорита. А тут… Понимаешь, когда изо дня в день имеешь дело со множеством самого разного материала и уже побывал на месторождениях, а что-то уже сам искал, сам препарировал; и ты заинтересован – тебе необходимо качество, редкость любого ископаемого, любого образца определять точно и сразу, чтобы тебя не обманули, чтобы ты сам не прогадал, – тут учишься непроизвольно и очень быстро. В некоторых вопросах я разбирался специально, по учебникам. В кристаллографии…
– Еще до меня? – спросил мальчик.
– Да, еще до тебя. И немножко уже при тебе.
– А теперь у тебя другая работа?
– Совсем другая, – сказал отец. – Ничего общего.
– Она тебе нравится?
– Работа как работа. По крайней мере у меня бывают свободные дни, и мы можем с тобой вот так куда-нибудь поехать. Мне это очень приятно.
– Мне тоже, – сказал мальчик и прислонился щекой к его плечу. – А кто такой буржуин?
В молодости, думает отец, живешь постоянным ожиданием перемены ума. Вот прямо сейчас, в следующий миг, случится эдакий выверт – и вещи раз и навсегда предстанут в истинном свете, всему сделается очевидна правильная цена, так что унылая, неодухотворенная обыденность, от которой пока еще удается отмахнуться с юношеской беспечностью, будет и впредь тянуться где-то помимо тебя, а ты вроде как с поезда обреченного сошел, чтобы жить настоящую жизнь, осмысленную в каждом мгновении. Не то что веришь, а попросту твердо знаешь: такая перемена положена тебе, назначена, принадлежит по праву – и не станешь слушать того, кто попробует в этом усомниться. Настороженность, напряженность своего ожидания принимаешь за собственную человеческую цельность – это лучшая из иллюзий, ее не то что не вернуть, к ней никогда больше даже не приблизиться. А ум твой между тем и правда меняется – да так, как ты и не мечтал. Однажды смотришь по сторонам, смотришь на себя – и понимаешь: а выверта ведь не будет. Не будет ничего. Ерундовый наборчик: два-три серьезных поступка, важных события, десяток анекдотических ситуаций, несколько ярких впечатлений плюс любви с горчичное зерно, плюс нелюбви целое юрское море, и даже беда, и даже невыдуманные опасности представлялись всего лишь прологом к чему-то грядущему, значительному, а оказались полной судьбой, и прирастать ей дальше как-то уже нечем, кроме повторений да неизбежного горя. Как тесную арестантскую одежду, учишься чувствовать свои пределы, за которые не пройти и выше – не подняться. Только они не одежда, их не сменить. И полетели отсюда, если сразу не залез в петлю, отсчитываться ослиные годы загнанности и отчаяния: трик-трак – пятая часть жизни, а там и треть не за горами, а там и половина – вторая половина, последняя. И никаких тебе упований: с места что-нибудь сдвинуть – нет пространства свободного, искать выход – некуда выходить. Но что-то творится вообще без твоего участия. Подспудно, незаметно, вокруг ядра, которое так сразу и не определишь, не предскажешь (себе бы отец предсказал: работа – из своего воспитания, детских положительных примеров, взрослых предпочтений и стремлений; а получилось – ребенок), собирается новый, незнакомый, едва не чужой человек. И вдруг, к немалому твоему удивлению, выходит на свет совершенно готовым, с другой свободой, насквозь проросший новыми привязанностями, с тревожным ощущением своей и всеобщей хрупкости – все, что дорого, суждено потерять – и неожиданным ощущением своей ценности как участника в мимолетном и хрупком целом…
– Пойдем, – сказал мальчик. – Давай пойдем уже.
– Хорошо, хорошо…
Вода в карьере, насыщенная вымытыми из земли фосфатами, ближе к берегам стояла ярко-оранжевая, в центре – яблочно-зеленая, цвета хризопраза. Вблизи вода была похожа на разведенную краску.
– Если я верно помню разрез, – сказал отец, – сейчас слой с аммонитами приблизительно на глубине двух метров. Заставишь меня туда нырять?
– Не-ет, – испугался мальчик. – Ты что?!
– Ну и правильно, – сказал отец. – Вода, во-первых, ядовитая, во-вторых, там все равно ничего не видно. Поищем другие пути.
Нового ничего не открывалось им, пока они держались берега, но едва повернули к полю, к машине – сразу же наткнулись на круглую яму – широкую, словно кратер, довольно глубокую и, главное, сухую. Отец спустился на дно, повыдергивал высохшие травяные стебельки, попинал носком кроссовки глину. Выбрался на поверхность, прикинул расстояние до затопленного карьера и опять спрыгнул вниз.
– Можно попытаться, – сказал он. Повторил громче, потому что мальчик отступил на несколько шагов: мальчику нравится, как с удаления голова отца смешно торчит над травой. – Можно попробовать! Но понадобятся лопаты. Глина вроде бы мягкая, а снять придется сантиметров тридцать. Вот столько, – он показал руками. – Если вода не просочится. Ну как? В будущие выходные рискнем?
– Пап, знаешь что? – сказал мальчик.
– Что?
– Напрасно ты продал хвост. Аммонитов – ладно, а хвост – напрасно. Это же хвост плезиозавра! Где я теперь, по-твоему, возьму хвост плезиозавра?
Мальчик вернулся, встал на краю. Отец, сощурившись, смотрит на него снизу вверх.
– Ты уже совсем большой, – сказал отец, потому что не знал, что сказать.
– Нет, не большой, – сказал мальчик. – Мне шесть лет.
– Скоро семь.
– Не скоро, – сказал мальчик. – Через восемнадцать дней.
В субботу Оборин взял своих – и поехали на день рождения к приятелю. Приятель был из тех редких, что заводятся в зрелом возрасте, но уже давний, теперь и жены их дружили, и дети. Занимался он продюсированием в области авторской песни, и гости были большей частью из этого круга.
В гостях Оборин много и с удовольствием ел, но выпил только стакан красного вина, поскольку был за рулем и возвращаться домой требовалось рано. Его беспокоила машина, хрумпал шарнир в передней подвеске, завтра он надеялся прямо с утра съездить в ближайшие гаражи и застать там местных умельцев, пока они еще не очень наклюкались.
Перед самым отъездом, когда его сын с детьми хозяина перебирал диски компьютерных игр, он вышел на лестницу покурить и оказался в обществе барда, известного в том числе своей неоткрытостью, своим колким отношением к людям. Бард был настоящей знаменитостью – по крайней мере для той публики, которая любит и знает авторскую песню.
Знакомство, пускай и шапочное, со знаменитым бардом Оборину льстило. Хотя сегодня он поймал себя на мысли, что лет двадцать тому назад скорее барду было бы лестно выпивать в одной компании с физиком, доктором наук и профессором.
Они встречались не впервые, но всегда здесь, в этом доме, и, помимо таких встреч раз в году на дне рождения общего друга, связь не поддерживали. За столом сегодня беседовали как добрые знакомые, но все на обычные никчемные темы: о ценах на бензин, надвигающейся зиме, о какой-то истории с полуфабрикатом из курицы, чуть ли не о футболе.
Дом стоял на границе московского пригорода. Окно лестничной площадки выходило на песчаный карьер. Разработки в карьере давно не велись, он был затоплен водой и успел превратиться в место купания и рыбной ловли по мелочи для здешних жителей. Оборин пару раз гулял там с ребенком. К высоким откосам, откуда выступали, подобно древним костям, корни сосен, тропинка вела через заглаженное ветром, будто глазурованное, поле мелкого кварцевого песка, совершенно белого. До заката было не больше получаса. Даже в лучах низкого оранжевого солнца белый песок выглядел, как снег.
– Ну вот, – сказал Оборин, повернувшись к окну, – до настоящего, ненавистного снега уже считанные недели. А в мае всегда кажется – так далеко…
Ответа не предполагалось. Курить вдвоем на лестнице можно и молча, неловкости не испытываешь. Оборин даже вздрогнул, когда бард отозвался с какой-то мучительной, загнутой на конце вверх интонацией:
– А у вас-то что думают? Кто-нибудь хотя бы знает, что теперь с этим делать?
– С чем? – удивился Оборин. – С зимой?
– С войной, с Чечней, взрывами, заложниками? Вы, технократы, имеете свое мнение на этот счет? Кто-нибудь вообще думает об этом в стране, кто-нибудь ищет решение?
Оборин растерялся. Он уже мыслями был дома, прикидывал, что еще надо сделать сегодня: рыб покормить в аквариуме…
– Какой же я технократ? – Еще оставался шанс свести разговор на нет или хоть повернуть. – Я пытаюсь заниматься фундаментальной наукой.