– Какой же я технократ? – Еще оставался шанс свести разговор на нет или хоть повернуть. – Я пытаюсь заниматься фундаментальной наукой.
– Но все-таки не гуманитарий, не политик, не публицист. – Голос у барда был сейчас надломленный, словно на перехваченном дыхании, так говорят о вещах, которые действительно не дают человеку покоя. – С этими ясно уже, одно бла-бла-бла, а то и прямо подстрекают. Кто еще не высказался? Вот, наука. Может быть, бизнес, нормальный, человеческий, не завязанный в этих делах. Вдруг вас и надо услышать? Вы рациональнее остальных, вы, должно быть, способны видеть не иллюзорные пути…
– Боюсь, – перебил Оборин, – ты переоцениваешь науку. Нынешний ученый занят какой-то своей проблемой. Хорошо, если их будет у него две или три за жизнь. А по поводу всего остального имеет такие же обывательские мнения, как и любая кухарка.
Он начинал злиться. Бард что, специально его провоцирует? Ведь понимает прекрасно, не может не понимать, что в подобном разговоре задающий вопросы как бы заранее расположился ступенькой выше, а отвечающий мало того что пойман врасплох и должен в панике собирать мысли, еще и вынужден не пойми за какую вину словно бы оправдываться. И все же Оборин безвольно, но понемногу увлекаясь, начал пересказывать казавшиеся ему более-менее разумными соображения, возникавшие раньше в беседах с другими людьми. Ну, надо уничтожать их харизматических лидеров. Пусть чеченцы, в конце концов, сами себе поставят какое-нибудь серенькое правительство. А затем методично его подкупать, чтобы, с одной стороны, они там тешили себя мыслями о своей независимости, а с другой – были уже более заинтересованы в контактах с Россией, не только в противостоянии. Соглашаться на приемлемые уступки, добиваться, чтобы пар спускали понемногу, на тормозах. Взрывы, конечно, долго еще не прекратятся, тем паче что чеченская война ведется уже давным-давно отнюдь не только с освободительными целями. Задача – максимально развести население и боевиков, чтобы хотя бы большая часть населения не чувствовала себя солидарной с боевиками. И добиваться такого положения, чтобы наш уход оттуда не вызвал всплеска междоусобной резни и насилия – иначе опять перехлестнет к нам. А вот потом – возможно, через много лет – все-таки надо, наверное, отпустить. И когда это будет другая страна – поставить заслон, чтобы никто уже оттуда сюда просто так не просочился воровать людей. Как с самого начала предлагал писатель Солженицын. Над Солженицыным у гуманитариев – Оборин знает – принято чуть ли не посмеиваться. А на поверку Солженицын в своих прогнозах чаще всего выходит прав…
Он не успевал фразу закончить – а в голове у него были уже готовы пять возражений. Оборину стало стыдно. Вот, мелет языком, как горлопан в споре: мысли не выношенные, не выбранные из многих опровергающих друг друга, а, казалось бы, одинаково верных.
Бард в сердцах махнул рукой.
– Ну чем мы теперь будем их покупать, привлекать, приманивать? Деньги им сподручнее получать с другой стороны. То, что я слышал… – наши там такого натворили. От своих же, заметь, и слышал: журналисты, военные – сами и рассказывают. Шепотом. Они теперь лет сто будут мстить. А наши – все больше звереть. Они мстят, мы звереем, они мстят еще жестче. Тупик. Странно еще, что месть у них пока такая допотопная. В большом городе запросто можно устроить настоящий конец света…
Тут на площадку вышел ребенок с развязанным шнурком на ботинке и полным пакетом компакт-дисков.
– Вчера ехал от родителей, из Серпухова, – сказал бард. – Сажусь в электричку и понимаю, что место уже выбираю с оглядкой. То есть сперва вагон выбираю – последний, кто будет взрывать последний вагон? А лавка – первая, лицом ко входу. Чтобы ударило в спину, если взрыв в центре вагона, и лавка защитила. Почти автоматически выбираю. Во что мы все превращаемся?
– Ну что ты, – сказала Оборину жена, появившаяся на площадке вместе с хозяевами, – не можешь ребенка пнуть, чтобы завязал ботинок?
Бард наспех и без особого тепла сунул Оборину руку и скрылся за металлической дверью.
Этот непонятно за что и почему навязанный ему неприятный и даже унизительный разговор Оборин постарался забыть – и забыл. Он сегодня получал какое-то особенно острое удовольствие оттого, что пока еще тепло, и листья почти все на месте, и не нужно еще счищать снег с машины, отдраивать скребком замерзшие окна и зеркала, рулить наобум, потому что встречные фары расплываются на неоттаявшем стекле в сплошные поля света. В одиночку он не очень-то любил ездить по Москве, но те же самые маршруты, и раздражающе частые остановки на светофорах, и даже пробки становились ему в радость, если в машине с ним был ребенок. Это единственное время, когда можно спокойно поболтать о том, что сына интересует, не отвлекаясь на собственные проблемы, поотвечать на его вопросы, что-то ему рассказать.
Дома он выпил чашку чая, понажимал кнопки на пульте телевизора: пусто и глупо по всем каналам, как всегда вечером в выходные. Посмотришь десять минут и начинаешь понимать исламского террориста, мечтающего взорвать этот полый мир во славу Аллаха. В будни еще удается иногда найти какую-нибудь познавательную программу или документальный фильм.
Ребенок отказывался идти спать, убеждал мать, что еще совсем рано и он имеет право, – и выторговал все-таки еще сорок минут. Поставили, под присмотром Оборина, одну из привезенных игр, но договорились, что разбираться с нею сын будет завтра. А пока Оборин сам сел за компьютер и, пройдя наконец-то под увлеченные комментарии ребенка самую гадкую трассу по песку среди скал, выиграл кубок второго дивизиона в гонках на внедорожниках. Сын хлопал в ладоши.
Нет, в общем-то он, конечно, понимал барда. То, что происходит, волнует каждого, но для творческого человека это, должно быть, особенно мучительно, ибо нещадно вспарывает оболочку самодостаточности, в которой творцу следует пребывать, чтобы тайна могла твориться у него внутри. Да в такой атмосфере просто невозможно сосредоточиться! Сам он уже слишком давно в науке, чтобы еще приравнивать ее к творчеству, но ведь и ему с каждым днем все труднее сконцентрироваться на мыслях о своем предмете.
Когда сына удалось все-таки заманить в кровать, Оборин вышел в Интернет. Он хотел найти ссылки на труды новосибирского коллеги – о его работах Оборину предстояло писать отзыв в журнал. В строке новостей «Яндекса» он прочитал, что двум подозреваемым по делу о взрыве самолетов предъявлены обвинения. Кликнул и просмотрел сообщения целиком. Это были не террористы и даже не их пособники, а милиционер, задержавший, но тут же и отпустивший шахидок в аэропорту, аэропортовский барыга, продавший им билеты с рук, и чиновник авиакомпании, работавший с барыгой на пару. Милиционер, по мнению других милиционеров, виноват не был, поскольку все делал по инструкции: документы у кавказских женщин были в порядке, на вопросы они отвечали логично, а обыскивать их закон не велит.
И вдруг в нем пошло разворачиваться, словно бы Оборин припоминал перед выступлением основательно подготовленный и выверенный доклад, все, что необходимо было высказать в давешнем разговоре. Забыв отсоединиться от телефонной линии, он запустил word и, уже раздосадованный веселой перебранкой жены и сына перед сном, которую обычно любил подслушивать через закрытую дверь, затарахтел по клавишам. Теперь суждения были четкие, представлялись единственно возможными, фразы цеплялись, тянули за собой одна другую.
Он должен был сказать, что подходить к войне с понятиями мирного времени – лицемерие. Война не примет ничьих законов, зато кому хочешь навяжет свои. Такое же лицемерие – выискивать на войне военные преступления. Она вся преступление, место смерти и насилия. Государства сегодня, начиная войны, самонадеянно утверждают, будто способны удерживать насилие в определенных формах и границах, но это никогда и никому не удавалось. Человек на войне, вне зависимости от своих культурных корней и личного взгляда на вещи, для того, чтобы чинить жестокость и убивать. Если не по желанию, то в силу обстоятельств. Если даже чудом сумеет увильнуть – не сможет удержать других.
Конечно, государство обязано делать вид, что как-то эту жестокость контролирует. Поэтому периодически кого-то вылавливают, обвиняют в пытках и в убийстве мирного населения, предают суду. Это спектакль. В общий круговорот насилия затянуты все воюющие.
Более-менее благородно война может выглядеть только в одном случае: если побеждающая сторона преклоняется перед культурой побежденной. Так русские били Наполеона – с уважением. Но лишь там, где действиями командовало офицерство. Едва в дело вступали партизаны – сразу начиналась другая игра. И очень скоро переставали разбираться даже, где свои, а где чужие. Топору все сгодятся.
Вообще-то у Оборина была идея позвонить приятелю-имениннику, спросить адрес и свои соображения отослать по электронной почте барду. Может быть, завяжется переписка. Ведь об этом ему и самому постоянно хотелось с кем-нибудь поговорить. Но когда он пытался, наталкивался на странную вещь: его интеллигентные собеседники как будто больше всего боялись показать, что им может быть что-то неясно в происходящем, вызывает сомнения, что суждений по данному поводу у них просто нет – не вызрели, еще не выработаны. Почти у всех готовые непробиваемые позиции – словно они родились с ними. И набор заученных фактов пополняется свежей информацией, выбранной так, чтобы хорошо ложились в заданную схему; и закидывали они собеседника этими фактами, словно гранатами из-за бруствера: не приближайся, не трогай мою оборону. В девяносто пятом все очень сочувствовали свободолюбивым чеченцам, а он пытался объяснять, что войну на самом деле начали они, когда повсюду в Чечне убивали русских – за квартиры, за деньги, просто так. Теперь, когда он говорит, что после стольких лет взаимного уничтожения способен понять чеченца-мстителя и по-человечески не испытывает к нему ненависти (если, конечно, речь действительно о мстителе, а не об арабском госте, исламском фанатике или бизнесмене от войны), на него порой смотрят как на предателя интересов родины.