Лечь. Полулечь-полусесть, не снимая рюкзака, и глядеть на покрытые лесами горы, за которыми возвышаются другие горы, чьи снежные вершины прячутся в облаках.
Выпить всю воду, будет легче нести. Снять черные очки, прищуриться.
Меня давно поражает: как много здесь можно увидеть, не поворачивая головы. Причудливости рельефа, скалы, утесы, полчища взбирающихся по склонам деревьев, стада кустарников, нагромождения камней, след сошедшей лавины и сама ее еще не растаявшая под слоем песка масса, застрявшая среди гигантских валунов. И все – не поворачивая головы, почти не переводя взгляда. Можно детализировать, можно до бесконечности всматриваться и различать новое, иное, похожее на прочее и отличное от всего. Вон пещера, вон глубокие трещины на отвесной стене. Хорошо хоть нет водопадов, как там (там, где были недавно). Не помню ничего в моей городской повседневности, что бы отвечало, как здесь, как в горах, взгляду неисчерпаемостью. Я вот думаю, что время с возрастом быстрее бежит, потому что память дряхлеет. За единицу времени мы меньше воспринимаем и запоминаем всего. Раньше запоминалось больше и было больше всего, что можно было вспомнить за ту же единицу времени. По мере ухудшения памяти меньше событий, меньше информации воспринимает человек из великого множества всего, что ему предъявлено миром. Потому и время для него быстрее идет, просто нечего вспомнить. Был ли вчерашний день, был ли позавчерашний, случились ли события, способные убедить в том, что прошлое действительно было в худо-бедно хоть какой-нибудь полноте? Я до этого додумался сам – может, это и без меня всем известно, не знаю. Только вот что касается гор. Здесь так много всего в один только брошенный взгляд умещается, что будь он хоть бесконечно стремителен, краток, мгновенен, он очень насыщен. Секунда восприятия здешнего мира много больше и много вместительней нашей обычной секунды восприятия городской повседневности. Потому здесь и время течет по-другому. Почти как в детстве.
Мы сидим на тропе, на камнях, прислонясь неснятыми рюкзаками к склону горы, глядим на противоположную сторону ущелья, и я пытаюсь изложить эту теорию Крачуну, только знатоку человеческой психики неинтересно слушать мои рассуждения об относительности времени и насыщенности ощущений, его интересуешь ты. Неужели тебе не жалко ее? – спрашивает меня Крачун и достает таблицу-опросник. Наш биограф еще не уверен, что ты в курсе того, что я задумал.
Потом мы продолжаем путь, зелени все меньше и меньше, исчезают деревья, исчезают кусты – просто мох, просто голые камни. Меня удивляет – даже немного тревожит, что мы все ближе и ближе к истоку, все выше и выше над уровнем моря, а ревущий поток под нами внизу каким был, таким и остается – полноводным, широким. Не теряет мощи река. Хотя перестаешь понимать на высоте: может, это внизу и не река вовсе, а так – ручеек? И не гигантские валуны омывает вода, а мелкие камушки – нет? Подбери один и перебрось через горы. Это горняшка, горняшка: трудно дышать, эйфория, тебе говорю. Бессмысленную улыбку замечаю на собственном лице, и по тому, как напряжены мышцы лица, догадываюсь, что уже давно улыбаюсь.
Наконец тропа вниз повела. Там жилища людей. Палатка, сборные коробки – несколько штук, и один разномодульный в стороне, по наличию башенки на котором сразу же узнаем, что это ашрам. Над ним желтый флажок, и не один, и по мере приближения к ашраму мы различаем на каждом флажке солярный знак – свастику. Все вместе это Бхуджбаса. Выше селений нет на великой реке, выше только ледник. Макс, я помню, мне говорил, населяют Бхуджбасу по большей части паломники, те, кто к истоку идут. А зимой? – хочу Макса спросить (он идет впереди). И тогда он уверенно отвечает в моей голове: на зиму здесь остается один лишь аскет. О, ребятки, что-то крыша моя пошатнулась… дойти бы.
Когда выпадает снег – сюда не пройти. А снег здесь большую часть года лежит. Это Макс в моей голове мне говорит, будто я не знаю про снег (и про большую часть года), а сам идет впереди и не думает обернуться. Один лишь аскет.
Мы сидим на бетонном полу – Люба обхватила колени, Крачун спиной прислонился к стене, один только Макс на ногах: он бодро ведет переговоры с одетым, в смысле вполне по-европейски одетым: брюки на человеке и куртка с опущенным капюшоном. Поглядывая на нас, мне кажется, недоверчиво, спрашивает, нужен ли нам проводник, нет, нам надо другое. Что нам надо, я не способен понять, потому что не слушаю их. Закрываю глаза и словно лечу на качелях. Нельзя закрывать.
Нам дали на ночь каморку за пятьсот рупий. Матрасы лежат один на другом, раскладываем их на каменном полу, здесь холодно и темно, крохотное окошечко-щель и дверь высотой мне по плечо. Не расслабляйтесь, Макс говорит. Будет трапеза в семь. Нельзя опоздать и нельзя пропустить. Мы обязаны уважать местное правило. Он уходит, появляется снова, опять исчезает. Я встаю, выхожу на воздух, иду по камням к ревущей реке. Сакральные башенки из камней, желтые флаги. Во дворе ашрама мелькают фигуры паломников. Облако ползет по горе.
Воздев руки в сторону истока Ганга, седобородый йогин взошел на прибрежный камень и громко запел. От этой молитвы мурашки по коже. Я обхожу стороной, боясь помешать.
Один из них – твой баба, говорит Макс, когда мы вчетвером, сняв обувь, входим в трапезную, напоминающую бетонный гараж.
Подстилки разложены тремя полосками – две вдоль противоположных стен, одна полоска посредине; все садятся, сложив известным способом ноги. Нам так не сесть. Кроме нас, тут паломники все, йоги, бабы. Бороды всевозможных конфигураций, одеяния… Служитель ашрама или он кто?.. разносит травяные тарелки – перед каждым ставит на пол одну, ставит перед каждым металлический стакан, в котором вода – что за вода?.. из священного Ганга?.. Пьют ее или как? Кто-то сделал глоток, кто-то пальцы смочил, кто-то брызнул водой на тарелку… Один, встав перед нами, громко читает мантру. Хором все повторяют за ним, мы тоже. Служитель появляется с огромной кастрюлей риса, в стремительном темпе всех обегая, раскладывает по тарелкам. Я и не заметил, откуда лепешка у меня появилась, не успел я и глазом моргнуть, дал у меня появился в тарелке. Я есть не хочу, меня мутит. Хочу свое отдать психотерапевту (он рядом), но Крачун тоже сыт. Главное левой рукой не ешьте никто, напоминает Макс, глядя перед собой. А кто из них мой, спрашиваю Макса. Я не знаю, он говорит. Один из этих. Может быть, тот, сейчас не узнать. Спрашиваю: забыл? Нет, просто сейчас не узнать.
Очень трудно есть только правой рукой. Мы глядим на йогов – как они просто справляются: только правой едят. Мы тоже только правой, ведь левой, нечистой, нельзя. Странно, но на нас никто не обращает внимания. Мы никому не интересны… Совсем.
После трапезы все расходятся, как есть, босиком. Мы у входа залезаем в наши ботинки на жесткой подошве. Уже темно. Идет дождь. Все расползаются по кельям-норам. Холодно стало. Ищем в нашей каморке, что потеплее, освещая фонариками внутренности рюкзаков. Макса нет с нами пока. Люба не может найти без него шерстяные носки. Я оставил в Ганготри ортопедическую подушку. Макс, ощущая ответственность за наш с тобою союз, Франсуаза, вступил в переговоры с паломниками, мы ждем, когда он придет с доброю вестью. Он приходит. Крачун: ну и где твой волшебник? Медитирует. Здесь? Это надолго. Рано утром к истоку пойдет. Мы бы все равно пошли к истоку. Неужели, дойдя до Бхуджбасы, мы бы не пошли к истоку? Там и встретимся. Надо спать. Больше нечего делать в такой темноте.
Фуршета мало показалось, такое часто бывает. Адмиралов, психотерапевт Крачун и автор пьесы о синдромах Обломова, так получилось, вышли на улицу вместе. Драматург был расстроен тем, что его не возьмут завтра в Индию. Адмиралов и Крачун решили драматурга утешить. Прозвучало слово «отвальная».
Кафе за углом. Завернули за угол. Заняли столик у окна. Постановили быть сдержанными.
И хотя понижение градуса – непростительный грех, отбывающие завтра в Индию положили пределом себе по бокалу сухого вина, и только. А что до водочки, верность ей готов был хранить лишь один драматург, никуда не отбывающий завтра, но и он, поразмыслив (и обозвав себя с горечью конформистом), ограничил потребность свою бокалом пива.
Только сели за столик, позвонил Максим в карман Адмиралову. Командор проверяет готовность, контрольный звонок. Завершился ли праздник и все ль хорошо. Он проезжает, оказывается, на машине по соседней улице, а раз так, то непременно появится.
И пяти минут не прошло, как уже сидели за столиком вчетвером.
– Ну, вы молодцы, – сказал Макс Командор друзьям по дальней дороге, – а то я опасался: фуршет все-таки, мало ли что.
Опасения не относились к драматургу – с ним Командор до этой минуты не был знаком.
Он взял себе кофе, сказав «все равно не усну до утра».
И это была общая их проблема – ложиться ли спать этой ночью, если все равно уснуть не удастся. Все были до странности перевозбуждены – то ли воспоминаниями о психотерапевтическом празднике (это не относилось к Максу, торжеством не задетому), то ли предвкушением скорого отбытия в Индию (это не относилось к драматургу); позже все (но это не относилось уже к Адмиралову…) говорили, что в те минуты предощущали что-то до крайности чрезвычайное (…хотя именно к нему это и относилось по крупному счету).