– Хорошо, – она одарила улыбкой Артема.
Он поднес чашку с кофе ко рту и сделал первый глоток. Покосился на сахарницу:
– А вот заменителя у них, конечно, нет, – и вопросительно повернулся к стойке.
– Есть у меня, – сказала Алина. – Сколько кинуть?
– Сколько не жалко.
– Тогда купи сигарет.
Он встал, к стойке пошел.
Алина открыла сумочку, не снимая ее со спинки стула, нашла в кармашке полиэтиленовый мешочек, извлекла из него бумажный квадратик-пакетик и оглянулась на Артема (здесь Макс был неправ: она все ж один раз оглянулась). Таблетку виагры она раскрошила дома еще – посредством столовой ложки. Порошок не просыпался, все хорошо. Артему необязательно знать.
Даже когда она потом обвела взглядом кафе – в силу безотчетной необходимости не сомневаться в том, что никогда не перестает производить впечатление, – она не заметила тех четверых, за столиком у окна, увлеченно за ней наблюдавших.
Она не заметила их интереса к себе в силу того, что они не были ей интересны. Ну ни с какой стороны.
Она даже не обратила внимания, что один из тех встал.
Но прежде чем встать, Адмиралов сказал:
– Спасать надо.
Товарищи ему не ответили, и он уверенной походкой к стойке пошел.
Глядя в спину лоха того, за восемь каких-то шагов Адмиралов придумал, что скажет. Он так скажет примерно: «Ты меня, братан, извини, я в отношения ваши не вмешиваюсь, но там подруга твоя тебе какую-то хрень в кофе подсыпала. Прости».
Только он подошел, а лох уже отвернулся от стойки и, обеспеченный пачкой «Мальборо», направился к своему столу.
Адмиралов, ища поддержки, посмотрел на своих. Возможно, психотерапевт Крачун и посылал ему ответственные рекомендации в стиле спасительных флюидов, но лицо его в тот миг показалось Адмиралову на удивление отрешенным. Что до Макса и автора пьески про синдромы Обломова, почему-то сидевшего теперь спиной к Адмиралову, то они общались друг с другом, словно и не заметили адмираловский порыв.
Да так и было: позже оба скажут, что даже не поняли, зачем и куда Адмиралов пошел и что сказал, прежде чем куда-то пойти. Максиму, впрочем, кроме слов «спасать надо», будто бы что-то послышалось о «мужской солидарности». Но ни психотерапевт, ни драматург ничего такого не помнили. Драматург не помнил даже «спасать надо» – он вообще плохо запоминал реплики.
Крачун потом скажет, что Адмиралов хотел всего лишь остановить руку.
И он будет прав: ничего другого не хотел Адмиралов.
И что не рассчитал силу, скажет потом Крачун.
И будет прав: не рассчитал силу.
И главное, никто не поймет, что это на него вдруг нашло.
Делая свой внезапный рывок от стойки к столу, Адмиралов уже видел, что сейчас будет: глупый полет этой чашечки с вензелем заведения и в воздухе черную подвижную кофейную кляксу. Даже если бы он захотел остановить себя, он бы не смог уже ничего поделать, потому что ничего поделать нельзя, если тебе уже все показано.
Так что он увидел дважды это: полет чашечки и в воздухе черную кляксу.
Реплика «несладко», произнесенная тем, тоже образовалась в пространстве, как вполне материальный предмет, и медленно поползла, как черная подвижная клякса.
А по руке он сбоку ударил. И в роковой миг непосредственного удара Адмиралов успел почувствовать, как напряжена та рука. Как тот сам напряжен, словно только и ждал, когда оно совершится.
Чашечка взлетела, задев того по носу, отчего стала кувыркаться в воздухе, и упала ей на колени, кофе уже не был горячим, но она закричала, почти как цапля, увидев в воздухе черную кляксу, и не смогла увернуться, а он – это уже Адмиралов видел единожды только, только в первый и только в последний раз – стал грозно распрямляться, как отпущенная пружина, – тот тип, тот лох, тот псих ненормальный, – доставая «Осу» или как ее там, травматический свой…
Он произвел, будет сказано в протоколе, два выстрела, практически оба в упор.
Первая попала Адмиралову в шею, вторую он не почувствовал.
Говорить. И это прежде всего. Мы с ним уже давно говорим, не произнося ни звука, и не знаю, на каком языке. Я даже не знаю о чем. И давно ли. И знает ли он, что я не знаю. Как не может знать, когда он знает все? Или не все? Или ничего не знает? Он глядит в сторону, мой баба, но я-то знаю, что видит. Делает вид, что он удивлен. Типа того: неужели то, что мучило тебя, тебя мучит сейчас, думает он (это я так думаю, что он думает).
А меня ничего не мучит. Я всего лишь должен войти в этот грот.
Ну конечно! Хочет сказать, что я заблудился, пришел не туда. Ошибся тропой. Да ведь тут одна лишь тропинка – вдоль реки! Никуда не свернуть, ни туда, ни туда, никуда!
А с другой стороны – как же так? Если каждому воздастся по вере его, нет ли тут ошибки со мной, вдруг недоразумение это? Да, это верно, я, конечно, в детстве стоял, и подолгу, на голове, но это не моя, совершенно не моя вера… Тут ли быть мне сейчас?
В грот. Он огромен, но не глубок. Стены и свод быстро сходятся к месту осуществления реки. Вот уж здесь лед как лед – не так, как снаружи. Несколько сделал шагов, а ступать дальше некуда, боком стою, упираюсь левой рукой в ледяной выступ. Холодно здесь. По ту сторону осыпается лед. Вижу, как бьется река, дотягиваясь до моих ботинок. Щель, из которой она вырывается, – в пяти шагах от меня (эти шаги невозможны). Там темно, там ночь, там больше нет ничего в узком пространстве – между водой и ледовым навесом. Приседаю, пытаюсь вглядеться и только вижу одно: вечная ночь, и она извергает с неведомой силою реку. Кусок льда срывается сверху. С шумом плюхнувшись в воду, он мгновенно уносится прочь. Я невольно отпрянул, и на место, где только что был, падает ледяная глыба – с грохотом, не заглушаемым ревом потока, она разлетается на куски. Пятясь, спотыкаясь, поскальзываясь, вижу, как срывается лед кусками: он живой, этот ледник. Он живет своим разрушением.
Мой баба, забыл его имя, занят чисткой чаши для подаяний, сейчас ему, конечно, не до меня. Больше никого тут нет, все исчезли куда-то – в черном и другие паломники, и наших нет никого. Мой товарищ, забыл его имя, он бы мог мне помочь, куда ж он ушел, запропастился? Взобрался-таки на верх ледника? Чтобы пепел из последних конвертов рассеять над истоком реки?
Забыл его имя, занят чашей для подаяний, но я-то знаю, он наблюдает за мной. Он не похож на целителя. Брахман, он никогда не стрижет волосы. Я помню, что одеяние на нем оранжевое, но почему-то теперь не различаю цвета. Краски исчезли, как люди, как их имена. Нет больше ни красок, ни боли.
Металлический стержень установлен между камней. На перекладинах – колокольчики, железяки.
Но не звенят. Ветра нет. Были тучи – и нет.
Ослепительна вершина горы. Бьет свет по глазам.
Дотянуться рукой.
Дин.
Чистый звук.
Дин. Дин.
– Доктор! – Дина кричит. – Мизинец!
– Ась?
– У него шевельнулся мизинец!
– Правда?.. Неужели живой?
Под собой не чуют ног
Козлик Прыг и козлик Скок.
Хлеба вынесешь кусок:
Козлик Прыг – навстречу – скок!
Ну а высунешь язык:
Козлик Скок – в испуге – прыг!
* * *
Как-то раз Андрюша Боре
Коробок пустой проспорил.
Говорит Андрюша: «Борь,
Что-нибудь и ты проспорь».
* * *
На спине лежащий Боря
Видит небо голубое.
А Андрюша на боку
Видит белку на суку.
Ну а я на животе,
Удивляясь красоте
Всей природы,
Вижу:
Боря
Видит небо голубое,
А Андрюша на боку
Видит белку на суку!
* * *
Тридцать семь на небе тучек.
Двести шариковых ручек.
Днем не виден Млечный Путь.
Оглянуться не забудь.
Два больших зеленых глаза.
Франсуаза. Франсуаза.
Скорее всего он читал у Павла Крусанова – в романе «Мертвый язык». – Примеч. авт.
По-видимому, К.Ю.Крачун имеет в виду рассказ Юрия Мамлеева. – Примеч. авт.
С высокой степенью вероятности можно утверждать, что источником вдохновения автору пьесы «Третий синдром» послужил следующий труд: Блейхер В.М. Эпонимические термины в психиатрии, психотерапии и медицинской психологии. Киев, 1984. – Примеч. авт.