Ознакомительная версия.
– По рукам, что ли, Катюш?
Над столом зависла пятитонная тишина. Петр Алексеевич, не отрываясь, смотрел на девочку, от которой зависела его судьба, а Антонина вообще схоронилась на кухне, чтобы сердце не выскочило из груди от нечаянной радости, если дочь вдруг согласится.
Катерина оглянулась по сторонам и, не обнаружив за спиной матери, наклонилась к Солодовникову и прошептала:
– Только до двадцать третьего июня…
– А что у нас двадцать третьего?
– Надо, – по-военному ответила Катька и для пущей убедительности округлила глаза.
– Надо, значит, надо, – уверил ее Петр Алексеевич и осторожно погладил по руке.
Со стороны эти двое были похожи на заговорщиков. Когда в комнату вошла Антонина Ивановна, оба сидели, откинувшись на спинки стульев, и рассматривали чего-то там на потолке: то ли тени, то ли трещины.
– Ну-у-у? – зачем-то грозно, возможно, от страха, произнесла Антонина. – Едем, что ли?
Катерина пожала плечами и, соскользнув со стула, вышла на балкон: Алеев торчал у школьного забора один без сестры и выглядел так же глупо, как Катька сегодняшним утром.
– Можно я гулять? – обратилась девочка к матери.
– А пироги?
– Не хочу я, жарко, – пожаловалась Катька.
– Пришел, что ли? – Самохвалова не поленилась подняться со стула и выглянула из окна. – Понятно, стоит.
– Жених? – дал петуха Солодовников.
Катька обиделась.
– Какой жених, Петь? Одноклассник. Сосед. Федин сын.
– Это майор который?
– Ну…
– Хороший, стало быть, мальчик, – подвел итог Петр Алексеевич.
– Ну, можно, что ли? – занервничала Катька, пытаясь вклиниться между матерью и Солодовниковым.
– Да что ты кричишь-то? – возмутилась Самохвалова. – Подожди, пирог тебе заверну, угости парня-то.
– Ну, ма-а-ма! – застонала Катерина при мысли, что ей придется тащиться на улицу с куском пирога.
– Много ты понимаешь. Спасибо скажешь потом, – посулила ей мать и всучила газетный сверток, который Катька благополучно оставила под лестницей до лучших времен.
– Пришла, Самосвалова? – поприветствовал ее Алеев. – Тебя только за смертью посылать, торчу здесь, как дурак, блин!
Катерина не знала, что положено отвечать в таких случаях, поэтому просто пожала плечами и потерла нос.
– Ну ты, блин, Самосвалова, даешь! Это тебе не рисуночки твои дурацкие! – все больше и больше расходился Ильдар, напоминая себя прежнего, школьного. – Пошли, что ли?
– Куда? – поинтересовалась Катька.
– Да хоть туда! – указал направление Алеев и по-хозяйски пошел впереди.
– Сразу видно, восточный мужчина, – прокомментировала Самохвалова увиденное за окном.
– Невежливо как-то, – вступился за Катьку Солодовников.
– Татары, – повела Антонина плечами, а потом вспомнила о главном и как бы невзначай поинтересовалась: – Ну как? Согласилась?
– Угу, – промямлил Петр Алексеевич, провожая падчерицу взглядом, – только до двадцать третьего.
– Двадцать третьего?
– Двадцать третьего, – проронил Солодовников, потеряв Катьку из виду. – Чего-то ей надо, сказала.
– Так я и знала, – рассвирепела Самохвалова. – Ничему ее жизнь не учит! Никакой гордости у человека!
– А что случилось-то, Тонечка? – полюбопытствовал Петр Алексеевич.
– Ничего! – буркнула женщина. – Андрея своего ждет, когда поступать приедет, пропустить боится. Он ведь, главное, в Москве…
Обида захлестнула Самохвалову, и она в подробностях пересказала все детали первой Катькиной влюбленности.
Солодовников развел руками и запричитал, как старушка:
– Непорядочно как! Возмутительно! Бесстыдство какое!
– То-то и оно, – подтвердила Антонина Ивановна и предложила вернуться попозже, когда абитуриентов отправят в лагеря.
– Нельзя, Тоня. Сказал двадцать третьего, значит, двадцать третьего.
– Го-о-осподи, Пе-е-тя! Ну что ж вы за люди-то такие? Что ты, что Катька твоя! Двадцать третьего! Вот помяни мои слова, ничего хорошего из этого не выйдет, из любви из этой…
– Не выйдет из этой, выйдет из другой, – прошептал Солодовников и крепко обнял свою подругу.
– Подожди, Петь, – сверкнула глазами Антонина и бросилась в прихожую.
– Ты куда?
– Цепочку на дверь накинуть, – объяснила Самохвалова и показала глазами на спальню.
– Понял! – обрадовался Петр Алексеевич и рванул галстук.
* * *
Интуиция – это такое чувство, когда ты примерно знаешь, как все будет. У мамы интуиции нет, а у меня есть. Моя интуиция говорила мне: «Катя, сиди дома. Зачем тебе это дурацкое море? Кто едет искать счастье, когда оно само стучится в двери?»
Не поехали бы – ничего не случилось бы. Никогда больше на море не поеду и детей не повезу. Заче-е-ем? Теперь мне что с ней делать? С мамой. Сидит и в одну точку смотрит. Или говорит, что купит домик на море и там умрет. Лучше бы она кричала и ругалась, как раньше.
Тетя Ева сказала, это пройдет. Не завтра, конечно, но пройдет. Такое бывает. Это она тоскует. В санаторий ехать не хочет – наотдыхалась, говорит. Жалко ее все-таки. Ну жалко, прям, и все.
– Что же это за год такой дурацкий получается: у всех что-нибудь да не так, – жаловалась Катька Пашковой, сидя на качелях.
– Чего это у всех-то? – не согласилась Ленка. – У меня, например, все нормально.
– Да ладно! – не поверила Катерина. – Тебе ж сапог из армии прислали.
– Какой сапог? – опрометчиво поинтересовалась Пашкова, напрочь запамятовавшая, кому, чего и при каких обстоятельствах рассказывала.
«Ясно, – подумала Самохвалова. – Наврала».
– Да ладно, Лен, никакой.
Пашкова на всякий случай сморщила лоб, якобы пытаясь вспомнить трагический зигзаг в собственной судьбе, но, видимо, так увлеклась новой выдуманной историей, что не смогла. Провалы в памяти у нее случались часто, но не потому, что для этого имелись серьезные физиологические причины, а потому, что Пашкова обладала исключительно богатым воображением, которое неоднократно подводило свою хозяйку под монастырь. Врала Катькина одноклассница часто и с удовольствием, причем увлекалась процессом так, что сама начинала верить в то, что сочиняет. И это ее жизни не мешало, скорее расцвечивало разными красками. Мешало другое: иногда Пашкову призывали к ответу.
Бойкие девицы подросткового возраста легко покупались на душещипательные Ленкины рассказы и с готовностью брали сочинительницу под крыло, доверяя свои сокровенные тайны «хорошему человеку». Хороший человек Лена Пашкова брала очередной чужой секрет в качестве занимательного сюжета и нечаянно делала его достоянием всего района. За это Пашкову били, отловив где-нибудь на задворках школы, в подъезде, а то и прямо на глазах у изумленной публики.
Сказочница покрывалась синяками и ссадинами, но всякий раз возрождалась, словно феникс из пепла, выдумывая все новые и новые истории, главной героиней которых, естественно, выступала она сама.
– Вот иду я, Самохвалова, и вижу – стоит. Стоит, главное, и на меня смотрит. Не отрываясь прям, смотрит. Деловой такой. Сразу видно, основной. Одет так, знаешь, клево: кроссовки-«адики», джинсы и майка «Lacoste». Я – тоже ниче так. Марлевка на мне. Три яруса: сине-бело-красно. Иду так…
– Лен, – оборвала ее рассказ Катька. – Ты извини. Мне домой надо.
Самохвалова слезла с качелей.
– А че ты дома-то забыла?
– Да у меня там мама одна…
– И че?
– Надо мне, – не стала распространяться Катерина и направилась в сторону дома.
– Слышь, Самосвалова, – крикнула ей вслед разочарованная Пашкова. – Ты с дуба, что ли, рухнула около мамки сидеть?
Катька даже не повернулась, не до того. Как-то в животе вдруг странно похолодело, словно сосульку в пупок засунули и повернули несколько раз. Катерина взлетела по лестнице и обнаружила дверь в квартиру открытой. Перешагнув через порог, девочка закусила губу и, не разуваясь, прошла в комнату. У стола в ночной рубашке сидела Антонина, чернея загоревшими руками и лицом. Перед ней лежало несколько фотографий, отснятых фотографом в Ялте: по краю вилась незамысловатая запись «Крым. 1983 г.».
– Ма-а-м, – поцеловала ее в затылок Катерина, обычно скупая на проявления нежности.
Антонина Ивановна отвела голову и дернулась так, словно через нее пропустили электрический разряд. По телу прошла судорога.
– Ма-а-м, ну что ты! В ночнушке до сих пор. Дверь открыта.
– Так не придет же никто, – тусклым голосом возразила старшая Самохвалова.
– Все равно.
– Все равно, – вздохнула Антонина и закачалась на стуле.
«Хоть какое-то движение», – грустно про себя отметила Катька и оставила мать в покое.
Дома находиться было невыносимо. Во-первых, жарко: раскаленная хрущевка не успевала остыть за ночь, от зноя не спасали даже деревья, выросшие выше второго этажа. Во-вторых, страшно. У Катьки сложилось ощущение, что мать сошла с ума. Просто сошла не так, как в книжках описано. Чертей не ищет, сама с собой не разговаривает, ни от кого не прячется, не кричит, не плачет… Но все равно похоже: просто вместо смирительной рубашки на ней – ночная. Можно, конечно, тетю Еву было с ночевкой позвать, но Катерине было неловко перед матерью: чуть что случилось – и сразу чужие люди. Вроде так дочери не поступают!
Ознакомительная версия.