«Почему ты боишься, что нас увидят вместе? Ты что, стесняешься меня?»
«Глупенькая! – улыбнулся он. – Ты же у меня еще маленькая, пойдут разговоры, мать узнает – ты представляешь, что будет?»
«И вовсе я не маленькая, мне через месяц уже семнадцать, и я могу гулять, с кем хочу! – надулась она, прекрасно понимая, что он прав. Не желая уступать, добавила: – Просто скажи, что ты стесняешься меня! Ведь ты у нас взрослый, умный, богатый, учишься в Москве, а я бедная несчастная пэтэушница!»
«Ну, причем тут это? – пожал он плечами. – Да, ты пока пэтэушница, но обязательно будешь учиться дальше, пойдешь в институт, вырастешь и разбогатеешь!»
«Я? В институт?» – изумилась она.
«Да, ты. А почему нет?» – спокойно и убедительно ответил он.
Между ними наладилось сообщение. Он выходил, якобы, покурить и преувеличенно громко кашлял, и она спешила к нему в мягких тапочках, чтобы быстро и тихо обменяться поцелуями и новостями. Несколько раз они были в гостях у тех, с кем росли, и она, наблюдая за ним, отмечала, как далеко московское развитие увело его от здешних друзей, а значит, и от нее. Сможет ли она когда-нибудь догнать его или хотя бы приблизиться? Нет, нет и нет, в испуге твердила она себе, и это значило, что первая же умная и смелая девица уведет его от нее.
Для прощания она не накрасила глаз, потому что знала, что когда ему придет время уходить, она, как не крепись, все равно тихо заплачет.
«Ну, не плачь, не плачь! – утешал он, целуя ее трепещущие веки. – Я обязательно приеду летом, обязательно!»
И, помолчав, добавил:
«Потому что я люблю тебя…»
Его неожиданное, будничное, отцовское «люблю» сверкнуло, словно самородок среди пустой породы. Она отстранилась и вскинула к нему мокрое недоверчивое лицо:
«Что, правда любишь?»
«Правда, Алка, правда! Люблю…» – заверил он ее и крепко обнял.
Да, так он и сказал, и она не могла ему не поверить.
«Ты будешь мне писать?» – шмыгая носиком, пробормотала она с его плеча.
«А как же твоя мать?»
«А ты не пиши ничего такого… Пиши про дела, про новости… Ну что-нибудь такое… Ладно? Обязательно пиши мне, а то я умру…» – заключила она, искренне полагая в тот момент, что и в самом деле умрет без его писем.
Вторую их разлуку она пережила гораздо легче. И не только потому что признавшись в любви, он сделал ее ожидание приподнятым и укрепил его сладкими грезами. Дело в том, что его слова по поводу института неожиданно совпали со словами завуча – женщины пожилой, строгой, но внимательной, щедро делившейся нервными клетками с педагогический процессом. Подогревая рвение Аллы Сергеевны, она так и сказала:
«Молодец, Пахомова, так держать! Будешь хорошо учиться – рекомендуем в институт на заочное отделение!»
Почему заочное? Да потому что ее голову вместе с руками здесь уже оценили, как одну на тысячу и никому отдавать не собирались. Ошеломленная признанием и видами на будущее, Алла Сергеевна с головой погрузилась в учебники, не боясь выходить за рамки обязательной программы. К ее собственному удивлению у нее кроме прочих открылись руководящие способности, и она, избранная старостой группы – она, которая большую часть своей молодой жизни глядела в рот своим подружкам! – за пару месяцев сколотила из группы нечто ядреное, горластое и только ей одной подвластное.
В особом состоянии от метаморфоз дочери пребывала ее мать: подумать только – ее тихая, глупая, ни на что не годная Алка, эта серая мышь с дрожащим голосом и мокрыми глазами мало того что незаметно превратилась в красавицу, так еще и командовать научилась! Мать, сама женщина крутого нрава, жаловалась на дочь всем подряд, и каждому через минуту становилось ясно, что Марию Ивановну распирает от гордости.
От Сашки регулярно приходили письма, и Алла Сергеевна научилась перехватывать их раньше, чем до них могли добраться удивленные руки матери. И вовсе не из боязни (в семнадцать лет матерей уже не боятся), а из-за скуки объясняться по поводу того, что превосходило заскорузлое материнское понимание.
Свои письма он начинал с трепещущих московских новостей, но постепенно витиеватый синтаксис лирического настроения усмирял повествовательный пыл глаголов, и тогда из пропитанных его чувством белых прокладок межстрочного пространства проступал аромат только им известных подробностей. Над письмом витал молочный запах ее тела и трепетал ломкий силуэт ее нежной подростковой хрупкости. Кутались в шелка ее наивные стыдливые открытия и никем не оскорбленная невинность. Мирно соседствовали ее мужские забористые выражения и голубиная нежность полудетского лепета, четырехглазая яичница с салом и хрусталь прощальных слез. Все возвышенное, преувеличенное, неутоленное.
Млея от его иносказаний, она в ответ пыталась описывать то буйное тропическое растение, что проросло в ее душе благодаря его заботам и теперь, призывая под свою сень, тянуло к нему зеленые опахала рук. Покусывая кончик ручки и упираясь взглядом в пространство, она извлекала из него невиданные доселе сокровища – слова, что могут обитать и быть убедительными только на бумаге, а произнесенные вслух отдают манерностью и вызывают неловкость. Она с ностальгическим упоением перебирала, протирала и перекладывала аксессуары любовного алтаря: воздушные детальки ее робкого предлюбовного смятения, магические подробности их чудесного соединения, тонкости их жарких схваток, мелочи быта и людей, превращенных ее чувствами в мягких ласковых зверушек.
Страдая, что не может выразить одолевавшие ее тончайшие переливы настроения, удивления, восторга и чего-то еще религиозно-слезливого, она старательными, неумелыми штрихами оживляла, как могла натюрморт их любовного пиршества, и провинциальная речная чешуя сверкала у нее океанской бирюзой, серый речной песок приобретал золотой отлив, изумрудный ворс травы становился их брачным ложем, а покосившийся дом рабочей слободы – чудесным необитаемым островом.
Она сокрушалась, что не захотела испробовать позу, которую хотел он, и пообещала, что позволит ему «все, все, все, что он только захочет», опрометчиво полагая, что за этим скрываются еще, может быть, два или три приема, и что то, чем они занимаются, на самом деле в усовершенствовании не нуждается. Она с гипнотической навязчивостью давала ему авансы, от которых бедный голодный Сашка испачкал во сне не одну простыню, в чем он ей потом откровенно признался, открыв для нее мимоходом милосердный механизм мужского воздержания.
Не удивительно, что когда он в начале июля приехал на каникулы, то обнаружил в ее речи поразительные культурные сдвиги. Еще бы: нет ничего более питательного для душевной почвы, чем любовные письма. Радуясь произошедшей в ней перемене, ее расправленным крыльям и одухотворенному лицу, он, воодушевленный и признательный, короновал ее при друзьях, обняв и со значением поцеловав. При первом же застолье, которое случилось в тот же день, он усадил ее рядом с собой и весь вечер не сводил с нее взгляда, целуя ее, смущенную, при всякой возможности. Подруги, потерявшие над ней власть, вынести такого унижения не могли и, мечтая о компенсации, не замедлили довести до сведения ее матери о нежных и публичных Сашкиных домогательствах и о возмутительной ответной благосклонности ее дочери.
«А она сидит, как дура малолетняя, и млеет!»
Мать, в свою очередь, не замедлила учинить ей допрос с пристрастием, которым служила ее тяжелая рука. Бросив дочери обвинение и не услышав от нее членораздельного опровержения, она крикнула: «Ах, ты, бл. дь!» и замахнулась на Аллу Сергеевну с обещание убить, но та не испугалась и не заслонилась, а выставив грудь, выкрикнула:
«Ударишь – уйду жить в другое место!»
И она бы так и поступила, если бы рука матери не опустилась, лицо не растерялось, а губы устало не произнесли:
«Алка, дура, что ты делаешь! Ведь он никогда на тебе не женится! Ты что, хочешь, чтобы у тебя было, как у меня?»
На что Алла Сергеевна отвечала:
«Он меня любит, мама!»
Мать опустилась на кровать, покачала головой и сокрушенно сказала:
«Дура ты, дура малолетняя…»
Стали выяснять, в какой фазе находится луна их отношений, и Алла Сергеевна заверила, что в самой начальной, скудомесячной: пока они только целуются. К матери вернулась материнская мудрость и изрекла:
«Смотри, не соглашайся на всякие безобразия, а то ты меня знаешь!» – и потрясла перед дочерью мозолистым кулаком.
Алла Сергеевна тут же рассказала все Сашке, и получилось, что она теперь вольна ходить с ним, где захочет. Только ведь чтобы в российской провинции одна тысяча девятьсот восемьдесят второго года от рождества Христова барышня открыто ходила за ручку и целовалась на людях, нужны были веские основания, тем более, если этим основаниям не исполнилось восемнадцать. И тогда Сашка, как честный начинающий интеллигент пошел к ее матери и сообщил, что собирается жениться на ее дочери, как только закончит институт.