«Самое страшное, когда нет ничего выше человека, нет Божественной тайны и Божественной бесконечности. Тогда наступает скука небытия». В истинности этого высказывания Бердяева я не раз убеждался. И со временем это свидетельство и моей жизни, моего опыта стало для меня едва ли не главным аргументом. Скука, о которой говорит Бердяев, это безвоздушное пространство, мне в нем нечем дышать.
Но вопросы остаются. И в путешествиях по местности всегда есть тайное желание, надежда главные вопросы разрешить.
В сердце странника прибывает с каждым безмолвным днем ощущение священного, оно накапливается, как глубинная вода в чаше родника, и ведет, будто этот родниковый ручей. И сны тоже наполняют эту копилку. По лестнице снов и предчувствий странник мечтает высоко подняться и наконец увидеть все как есть.
Размышляя о странном сне, я мыл котелок, ложку, кружку в подогретой воде, чистил зубы и собирал палатку. Над Черным лесом пролетели три ворона, что-то крикнули. Тигриная символика сна была мне непонятна.
Приходил мне на ум даже и «Тигр» Блейка. Зверь у Блейка является во всем космическом слепящем сиянии. «Гневный мозг», «плоти яростный металл», «уголья бездумных глаз». Тигр предстал Блейку преображенным, очищенным, комом ярких метафор. И это сияние дело рук не Афины. Эта жуткая красота создана истинной силой. Какой? Ошеломленный Блейк и пытается найти ответы. Но в итоге лишь вопрошает.
Ошеломляющая красота присуща и многим природным катастрофам, тайфунам, наводнениям, пожарам.
Ее можно внезапно увидеть даже в бою. У Александра Твардовского в записках о финской кампании есть эпизод сокрушения строевого леса вражеской артиллерией, автор зачарованно смотрит на это.
Осветительные бомбы современной войны, горящие в ночи над ущельями и горами, похожи на жуткие солнца.
Эти ассоциации и порождает архаический тигр Блейка. Или, точнее, архетипический. Хотя различие очевидно, тигр Блейка творение высшей силы, осветительные бомбы – дело рук человеческих. Но можно сказать, человек здесь просто копирует «тигра».
Я читал Флоренского «Столп и утверждение истины». Такую же убедительную теодицею после Второй мировой войны написать много труднее.
Проблема зла Николаем Лосским разрешается в преодолении эгоцентрического своеволия. Зло – свободный жест человека. А мир только и мог быть сотворен свободным, в противном случае это была бы богадельня или желтый дом, где пациенты ходят в смирительных рубашках или под действием сильнодействующих лекарств – с блаженными добрыми улыбками.
Осветительные и прочие бомбы – свободное творение человека.
И здесь приходит на ум крамольная мысль: но и тигр, о котором пишет Блейк, свободное творение. Как, впрочем, и землетрясение или наводнение.
Проблему зла в человеческом мире, наверное, можно пытаться разрешать с помощью рецептов Лосского и Флоренского, возложив все на человека. Но что делать с тигром? Именно об этом и вопрошает Блейк. И он допускает мысль, что тигр вообще исчадие ада.
Хотя непонятно, можно ли говорить о зле природы. Тигр – часть природы. И злым он может быть только с человеческой точки зрения. Но, правда, лишь эта точка зрения нам вполне и доступна. С человеческой точки зрения землетрясение – зло.
День наступил ненастный, по небу волокло серые облака и тучи, того и гляди посыплется дождь, а то и снег, ведь уже конец октября. Пришлось доставать и напяливать серую плотную шерстяную шапку. Пожалел, что не взял перчатки. Вспоминался первый снег на Байкале, заставший меня еще в середине сентября на горе с лесопожарной вышкой и крепкой бревенчатой избушкой. Впечатление чего-то необыкновенного и чистого осталось на всю жизнь. И теперь я мечтал сфотографировать первый снег здесь.
Уложив рюкзак, махнул на прощание мертвому ужу, перешел ручей и побрел вверх по рыхлому влажному склону среди ржавых стволов черной ольхи.
На воскресенском кладбище меня встретили давешние кресты. Бродя среди них, неожиданно увидел второй обелиск, не замеченный вчера. И только на нем сохранилась и надпись, и даже фотография. Приблизившись, я отвел в сторону жесткую траву… С овального снимка, облупленного по краям и привинченного двумя поржавевшими шурупами, на меня взирал приснившийся человек, укротитель, только был он уже седой и, кажется, в милицейской, а не в священнической форме. Хорошо были различимы годы рождения и смерти: 1921–1985.
Этот человек мог воевать, подумал я, справившись с изумлением. В начале войны ему как раз исполнилось двадцать лет. С его «восточной» внешностью не вязались имя и отчество: Егор Карпович.
Довольно странное совпадение. Или это уже и не совпадение, а что-то другое, не знаю. Я пытался отыскать в этом какой-нибудь смысл. И в конце концов предположил, что если Егор Карпович воевал, то мог участвовать в боях против «тигров». Так? Все остальные подробности – одеяние священника, распятие – уже никак нельзя было объяснить.
Как же все-таки этот Егор Карпович, о котором я слыхом не слыхивал, не то что не видел, приснился мне? Ну, то есть не он, а тот человек с его лицом? Видеть вчера портрет на обелиске я не мог, так как не заметил и самого обелиска.
Но если так, значит, во сне произошло какое-то предвосхищение этого дня, этой «встречи»?
И даже распятие я вскоре нашел на этом позабытом кладбище. Это было распятие величиной с ладонь на поржавевшем и обмотанном стилизованной колючей проволокой кресте, по цвету оловянное. Среди осенних трав и кустов, старых могил с кустом калины и черно-серых остовов сосен этот оловянный Христос воспринимался неким аккордом, завершающим всю осеннюю пьесу. Изображение Христа нигде не встречалось мне в местности. И увидеть его довелось на кладбище, где похоронены жители деревни Воскресенск.
Когда-то я, вероятно, вдохновленный эпизодом русской Голгофы из «Андрея Рублева», пытался вообразить, как все могло происходить здесь, как могла разворачиваться евангельская история в этих родниковых краях. И сейчас внезапно мне открылся по крайней мере цвет этой истории: пепельное небо, обгоревшее дерево, оловянная фигурка, красные кисти калины. И снова летящие вместе с ветром и облаками вороны.
Оловянный солдатик Господа и сюда дошагал, был и здесь распят.
Изображению эхом отзывалось имя близкого леса: Воскресенский. И где-то на восточной его окраине зеленела соснами Марьина гора. Перекличка имен, смыслов, ассоциаций чисто звучала в самом средоточии местности.
Языческие имена местности тоже ладно звучат, но открываются они лишь в прошлое.
Имя оловянного солдатика на кресте все еще открыто в будущее.
Хотя воздействие этого символа много сильнее здесь, чем в храме. И приходит мысль, что в бедности залог силы этой веры. Ей необходимо отчаяние. Сытость и спокойствие усыпляют веру. Неприкаянность – лучший проводник веры. И дождливое небо, деревья – лучший храм для нее.
И сколь удивительно было здесь воспоминание о церковных известных лицах и скандалах вокруг их имен, сколь нелепыми представились их фигуры в обрамлении пышного золота, в сиянии софитов. Толстый самодовольный поп на сверкающей машине, – как это видение было далеко от видения Учителя на ослике. И закрадывалась крамольная мысль о другом варианте этой истории, о том, что Новый Завет так и остается книгой, не превращаясь в храмы и приходы, только книга, и ничего больше, ни златых кубков, ни тяжелых одеяний. Ну, может, еще только крест с оловянным солдатиком.
«Вы – наше письмо, написанное в сердцах наших», – говорил со всею страстью Павел, добавляя, что «написанное не чернилами, но Духом Бога живого, не на скрижалях каменных, но на плотяных скрижалях сердца»[5].
И письмо это о любви. В любви все служение, и каждый здесь священник. Так что и любая изба – храм.
И Воскресенск мне вдруг представился каким-то храмовым комплексом. А на соседней горе – Арефино, там тоже с десяток изб, по весне в сирени и цветущих вишнях. Вверх по Городцу – Плескачи, где среди дочек крестьянствующего дворянина одна Мария. В этом имени уже много любви, а еще большей любовью исполнится Мария Плескачевская-Твардовская. И дальше другие деревни с избами, колодцами и цветами: Белкино, Белый Холм, Загорье, Немыкари, Долгомостье. Оловянный солдатик любви был здесь, ходил и царствовал. И его распяли. Любовь всегда готовы предать и отдать на поругание. И загасить свет.
…Но – до сих пор здесь мерцает свет, «и тьма не объяла его». Так и не разгадав до конца этот прорыв архетипического, уходил я дальше. И уже в конце похода узнал, что дочка улетела на Филиппины, где через две недели пройдет самый мощный за последние сто лет тайфун Иоданда. Дочка окажется на острове Самар, а именно по этому острову и по близлежащему острову Лейте придется основной удар стихии. Больше суток мы с женой проведем в изматывающей и удушающей неизвестности о судьбе дочери, читая все новости и взирая на апокалиптические кадры видеосъемки мчащихся в воздухе вод, падающих деревьев, летающих крыш, потоков из крошева железа, дерева, пластика, выброшенных далеко на сушу кораблей, безжизненных тел и искаженных ужасом лиц. Тысячи погибших, сотни пропавших, стертый с лица земли город Таклобан, отсутствие пищи, чистой воды, зараженный трупными испарениями воздух, толпы мародёров, насилие… Президент страны обозначит ситуацию как национальную катастрофу. Сообщение от дочери мы получим. Но этот тайфун уже войдет в нашу кровь пережитым страхом, станет частью нашей личной истории, породит новые вопросы. Был ли этот тайфун предопределен? Можно ли говорить о мире как благом создании, с точки зрения этих островитян, дерущихся из-за глотка чистой воды? Пусть этот мир не рай, но и не ад? Но чем же он и был для крещеных и некрещеных филиппинцев, захлебывающихся в мутных потоках океана, хлынувшего по улицам, подхватывающего их жалкие лачуги? Или их вина в том, что они позволили правительству заниматься обороной и чем угодно, но только не прочностью жилищ? И вина остального человечества именно в этом? В том, что оно не бросило бессмысленную гонку вооружений, не устыдилось бессмысленной роскоши «своего золотого миллиарда» и не возвело на Филиппинах, подвергающихся натиску стихии каждый год, почти каждый месяц, надежный щит?