Когда дочка вернулась и рассказала, что в их бухте все было мирно, лишь дожди постучали по крышам и в окна, я снова подумал о воскресенском сне и вот что именно подумал: тигр был на канате.
Но это было толкование родителя. Для более чем пяти тысяч филиппинцев тигр сорвался с привязи и обрушил на них всю свою ярость. И среди этих тысяч погибших были христиане, наверняка кто-то из них истово верил и молился… и захлебнулся. Где же был его ангел? И оловянный солдатик ничем не мог помочь. Мир иногда срывается с привязи…
А пока, узнав о Филиппинах где-то на пути к Белкину, я думал о том, что мир хорошее место для путешествий, но как много он потерял бы, оставь нас сны.
Случай на Лосиной усадьбе
Мне нравятся развалины. Когда читаешь у Тао Юаньмина стихотворение о том, как он бродит с детьми по заброшенным садам и храмам, разглядывая следы былого, хочется и самому стихотворение написать. Но вместо этого собираешь рюкзак и отправляешься на ручей Городец. Может быть, потому люди и странствуют, что не умеют сочинять стихов.
Сейчас я решил добраться до Славажского Николы.
Давно туда не заглядывал. Местность обширна. Не всегда получается побывать во всех уголках. Да и в той глуши по осени много стрельбы. А летом ходить – эх, лето красное… и далее по тексту. Время путешествий – осень, с холодом легче справиться. Есть еще и весна. Но у каждого места есть время наибольшей подлинности. Время Славажского Николы – осень. На холме остатки парка, мощные липы, клены, дубы. Чуть пониже – руины барского дома. Впервые туда вышел как раз осенью и был поражен красками и всеохватным духом девятнадцатого столетия. Это неистребимое субъективное впечатление об осени. Осенью обнажается почему-то именно это столетие. Ну, может, еще и немного восемнадцатого века. Не пушкинская ли «Осень» тому виной? Девятнадцатый век лучится золотом. Это век русской литературы.
Ночью ударил дождь. Лежа в палатке, с досадой думал, что выход к Николе откладывается. Но утро наступило тихое. Идти решил напрямик, через болото. Основную часть продуктов спрятал в лесу, на Лосиной усадьбе. И в путь. Перешел узкую речку. Продирался сквозь заросли крапивы и кусты. Вообще это не классическое болото, а заболоченная пойма небольшой речки Хохловки. Здесь набиты тропы лосей, кабанов и косуль. Следы людей не встречаются. Охотники не дураки лезть сюда, чтобы потом мучиться, тащить из болота бегемота. Всюду растет черная ольха – внушительное дерево с чешуйчатым красноватым стволом. Осока выше головы. Чернеют торфяные лужи – звериные ванны. Земля хотя и хлюпает, сочится, но хорошо держит.
И все-таки умудрился уже на краю этой болотины провалиться. Вылез, оставив в трясине сапог. Нашел валежник, стал на него и принялся тянуть сапог из черной пасти. Странная субстанция. Вроде бы хилая, проницаемая, а такая тягучая, что сапог мне пришлось извлекать при помощи рычага, жердины.
Надо было идти другим путем. Спрямил. И теперь сидел, счищал щепкой кофейную грязь с одежды. До ближайшей воды далековато.
А вверху ворон граял, радовался хорошей погоде.
Я-то надеялся еще раз повстречать здесь черного аиста, в прошлом году повезло увидеть его на выходе из леса. Летел он как раз в эту сторону. Где-то здесь на болоте у него гнездо. Журавлей рано утром уже слышал, они не торопились покидать эту теплую сентябрьскую землю. Значит, и черный аист еще мог быть здесь.
Ну, вот, вступил в кладовую солнца, вспомнил ненароком Пришвина, поражаясь недюжинности этой его метафоры. Нет, Пришвин большой был поэт. Увидеть в этой грязи солнце – для этого нужно могучее воображение.
Меня немного пугало маленькое происшествие, случившееся незадолго до перехода через болото. Пасмурным утром я оставил лагерь и пошел на Лосиную усадьбу прятать провизию, упакованную в черный полиэтиленовый мешок. Лосиная усадьба – это место примерно в полукилометре от южной опушки, где мы обычно разбиваем лагерь. Один я ночую как раз на более укромной Лосиной усадьбе. Здесь обширные заросли спиреи, неподалеку куст сирени, огромный клен. Все это свидетельствует о том, что здесь, вероятно, когда-то находилось жилье человека. И я даже предположил, что кузница Трифона Гордеевича и могла здесь быть. И словно в ответ на мое предположение вечером я услышал звонкий удар по наковальне. Ну, наверное, это был вскрик птицы. Правда, птицы явно железной.
Но озадачило меня нечто другое.
В этот раз я ночевал на южной опушке, а на Лосиную усадьбу отправился прятать часть продуктов.
Закопав мешок, я вытер испарину, посидел на поваленной березе, глядя на клен, вымахавший в долгом соперничестве с высоченными березами, на ель, скорбно чернеющую поодаль, поднялся и пошел в лагерь, помахивая саперной лопаткой, сбивая с нее прилипший песок ударами о сучки и пни. Было тепло и пасмурно, того и гляди зарядит снова дождь. Я дошагал до папоротников перед елью, прошел дальше, обошел муравейник, направился дальше, прислушиваясь к редкому птичьему посвисту и раздумывая о предстоящем путешествии… На него я, как говорят с особым торжеством, возлагал большие надежды. В осеннем Славажском Николе должно было сбыться одно мое давнее предвосхищение.
В этой книге приходится много говорить о себе.
«А читатель той порою / Скажет: / – Где же про героя? / Это больше про себя. // Про себя? Упрек уместный, / Может быть, меня пресек. // Но давайте скажем честно: / Что ж, а я не человек?»
Твардовский решает эту коллизию следующим образом. Во-первых, он напоминает о мере своей боли и любви, о страхе и отчаянии, что ничуть не меньше, чем у его героя. В своих чувствах они равны. И он признается, что временами говорит за героя. Но и герой за него «гласит порой».
А дальше… дальше Твардовский как будто и к нам, потомкам Тёркина, обращается: «Он земляк мой и, быть может, / Хоть нимало не поэт, / Все же как-нибудь похоже / Размышлял. А нет, ну – нет».
Здесь ключевое слово – земляк.
И в этих записках о земле, наверное, как-то выговорено чувство к ней, похожее и на то, что испытывали Твардовский, Моргунок, Пан… Вообще деревня моего отца – Барщевщина – на той же железнодорожной ветке, что связывала и Загорье с городом, хотя до станции от хутора Твардовских надо было еще много пройти. Барщевщина на холме, а под ним сразу и железная дорога. От Барщевщины до Загорья примерно тридцать километров. Не спорю, далековато… Но и в детстве и потом я чаще бывал здесь, в местности, и полюбил ее как свой дом. И устранить лирическое «я» не могу. Из любви именно к этому дому. Надеюсь все же, что в осколке того зеркала хотя и маячит тень лирического героя, но яснее отражается дом, его древесные своды, птицы и лучи, лица давних хозяев.
Исследовательский дух всего этого долгого странствия, начавшегося в школьные времена, требует личного присутствия, взгляда.
И в пасмурном Белкинском лесу, наполненном осенней прелью, шел я, шел, перешагивал поваленные деревья, отрясая брызги ночного дождя с желтеющей листвы, и остановился в некотором удивлении. Вот уж не думал, что где-то по соседству в Белкинском лесу есть поляна-двойник Лосиной усадьбы (названной так потому, что всюду лосиные лежки, и несколько раз мне доводилось сталкиваться здесь с сохатыми и фотографировать их). Белкинский лес вообще-то не столь и велик. И приметную поляну с мощным кленом и густой огромной подушкой спиреи оставить без внимания – странное упущение. Да вон и большая густая ель, а хвойные здесь редкость…
Наконец я сообразил, что нахожусь на той же самой Лосиной усадьбе. Усмехнулся. Такое со мной впервые. Здесь негде блуждать. До южной опушки и лагеря рукой подать. Вот здесь я шел. Вот папоротники. Ель с застрявшими желтыми листьями берез. Муравейник. Через поваленное дерево переступил, содрав кору. Вот мои следы. Наверное, где-то после этого поваленного дерева я взял вправо.
И я шел по хмурому, какому-то слепому лесу. Услышал пронзительную свирель и тут же заметил птицу в черной сутане – желну, черного дятла. О желне рассказывают забавные истории. Однажды черный дятел разорил домик, поставленный над ручьем в соснах для отдыха. Вначале он влетел в домик сквозь трубу и принялся выстукивать внутри в стенах червяков, а они там уже завелись. После того как трубу перекрыли вьюшкой, дятел просто выдолбил дыру прямо в двери. Тогда раздосадованный хозяин поймал его сетью. Но не убил, а отдал какому-то мальчишке, чтоб тот прикончил дятла. Мальчишка деньги взял, а дятла отпустил. И он снова проник в домик. И в конце концов разорил его.
Желна – довольно крупная птица. После брачного периода и выкармливания птенцов живет уединенно, что более соответствует его монашескому наряду. Всегда хочется назвать желну монахом Белкинского леса. Живет в келье, в древесной пещерке, играет на флейте. На голове у него кровавая шапочка. Вот бы его сфотографировать.