И вот почти двадцать лет спустя, провалившись в болото, я медленно поднимался по гигантскому холму с фотоаппаратом и треногой в рюкзаке. Вокруг простирались бесконечные заросли серой ольхи. Небо тоже серело ольхой. Серая ольха – дерево наших будней. Серая ольха, серое небо, глинистая дорога, ни лишнего звука, ни человека. Откуда славяне брали поэтические воззрения на природу? Из света – таков ответ Афанасьева. И он воодушевляет.
Мне хотелось фотографировать не так называемые красоты природы, а нечто сокрытое, внутреннюю жизнь местности, Долгомостья. Что же это такое? Дома – это как будто понятно… Но как только оказываешься на съемке, все усложняется. В какой-то момент вдруг поднимается вихрь, все идет вокруг твоей треноги: ветер, облака, время, лучи, люди. И они наполняются свечением… Внезапно все обрывается. Еще через час или день или два изображение возникает перед глазами снова. Вот это дерево, оно сверкало и было центром космоса. А объектив запечатлел какую-то невзрачную осину в пыли, окурки у подножия, целлофановые пакеты позади, пластмассовую бутылку… Фотошоп может это убрать, он хороший дворник, но как вернуть космическую суть древу? Наводить яркость, как румяна мертвецу? Чем, собственно говоря, и занимается подавляющее большинство новоявленных светописцев. Это противно. Равно как и всякие ухищрения: коллажи, особые режимы обработки. Хотя и здесь требуется мастерство, и есть виртуозы этого жонглирования кусками изображения и «кнопками». Но механический дух напрочь перешибает свободное дыхание творчества – не твоего, нет, а творчества самого мира. Дело фотографа лишь добросовестно запечатлеть эту невероятную вещь – творческое дыхание мира.
У фотографии два полюса: обыденная невзрачность и внешняя красивость. А вот в центре-то – оно и есть! То, что, по мысли Ролана Барта, высказанной им в «Камере света», укалывает. Ну, нашему повседневному языку это известно под глаголом «цепляет». Цеплять может одна деталь, она и вытащит весь снимок, как крючок на леске рыбину. Деталь эту трудно осознать в момент съемки. Все-таки фотограф – мастер интуиции. Он видит быстрее, чем думает. Впрочем, и все мы. Но фотограф успевает нажать на спуск. А остальные – нет, так и проходят мимо. Или даже фотографируют, но уже безнадежно упустив синюю птицу.
Надо лишь запастись терпением и ждать вопреки и здравому смыслу. Дуракам на Руси бывает везение. Старшие братья Ивана-дурака бросали стеречь таинственного потравщика пшеницы, а Иван не спал и ухватил Жар-птицу.
Ну, и не ухватить, а хотя бы разок увидеть ее блеск – большая удача. Увидеть, как она садится на березы, летит над болотом, наматывая шелк тумана, пьет воду из ручья и родника, вонзает когти в глупых тетерок на осинах, взмывает в облака и превращает дуб в терем, а тебя в вечного преследователя, запыхавшегося дурня с рюкзаком и железным посохом, сиречь треногой, штативом китайского производства.
Торо писал, что путешественник все узнает из вторых рук и полагаться на него нельзя. Другое дело – рыбаки, охотники, лесорубы.
Фотография в те времена была еще не столь распространена, а то он непременно добавил бы в этот список фотографов.
С появлением фотоаппарата мне еще ближе стала местность. Исследование, предпринятое в этой книге – и местности, и поэзии, – не состоялось бы, не вспыхни на склоне дней эта страсть. Хотя страсть к свету была ведь всегда? И с детства любил солнце.
Примерно так размышлял я, восходя к Славажскому Николе под серым мглистым небом.
Над Славажским Николой солнца не было. Сбросив рюкзак и утирая пот, я смотрел на остров могучих кленов, лип и дубов среди буйных буроватых зарослей бурьяна, малины. Итак, моя мечта осуществлялась. Впрочем, это была даже не мечта, я помню. Просто случайная долгая мысль. Но вот она обрастала плотью, красками, воздухом, звуками.
Озираясь с возвышения посреди бывшей деревни, я понимал, что пока фотографировать нечего. Хотя осень всегда выигрышна для фотографий, в осенних снимках уже есть настроение. Но этого мало. Необходим свет. Его не было.
Но ведь именно такое небо и такую природу и писали русские художники. Скучное, невыразительное небо. Солнечных дней в году в полуночных наших краях мало. И живописцы не хотели идти против натуры. И они знали сердцем эту штуку, называвшуюся дальневосточными мудрецами югэн – сокрытая красота.
Но то, что дозволено Зевсу, не дозволено фотографу. Серое небо на фотографии сразу будет воспринято как слабость. Зритель беспощаднее к фотографу. Не смог снять выразительное небо – значит, просто поленился. Раз уж ты вооружен японской техникой, улавливающей малейшие нюансы освещения, атмосферы, то и не спи, а бегай волком и щелкай. Вабь в свой манок. Фотограф – это репортер света. И серые небеса он должен оставить живописцу. Хотя это и не соответствует принципу югэн. Очарование местности всегда ускользает, но оно рядом, вот – где?.. Миг назад ты буквально видел это – и уже все пропало, и вокруг обычные кусты, скучное небо, бурые травы.
Манок охотника я однажды услышал в дубраве на Городце.
Где-то за Городцом лаял охрипший гончак. Голос перемещался. Пес шел по следу. Самая браконьерская погода: по палатке бил холодный октябрьский дождь.
Взлаивал гончак отрывисто, не пел, как обычно, не стонал. Голос его приближался. Я рисовал в воображении зайца, прыгающего ко мне в палатку.
Странный хриплый лай уже был рядом, и, приподнявшись на локте и глянув в оконце, затянутое черной мелкой сеткой, я сразу увидел охотника с ружьем за спиной и лайкой на поводке. Лай этот издавал охотник. Остромордая умная лайка молчала. Тогда я и понял, что этот лай скорее похож на лосиный стон. Возможно, и охотник вабил не очень умело.
Они прошли краем моей дубравы. Охотник продолжал издавать лай-стон, лайка помалкивала.
Все страстные люди смешны и нелепы. Шахматисты, рыбаки, путешественники, скалолазы, орнитологи, дрожащие в предутренние часы на болоте у журавлиных гнездовий, музыканты. Мне вспоминается знакомый журналист Гена, с которым мы неожиданно встретились в трамвае. Когда он говорил, то непроизвольно подносил кулак с микрофоном к лицу – то себе, то мне. Но микрофона-то в руке и не было. Наверное, ему представляется, что и родился он, сжимая в кулачке микрофон.
Жаль, что мне не удалось сфотографировать этого охотника, дующего в манок, и его строгую, четкую лайку. На этого охотника похож и я, и мне не терпится начать охоту за солнечными птицами и зверями.
Впервые обнаружив в глубине острова старых древес краснокирпичные руины, я решил, что это и есть церковь, в которой крестилась Мария Плескачевская. Но, поразмышляв, сообразил, что этого не могло быть по той простой причине, что церкви никогда не ставили в низине. Хотя «низина» руины и была на холме. Но в деревне возвышалось совсем другое место. Сейчас оно сплошь заросло малинниками, с него я и озирался. О барском доме мне рассказывал косец. Говорил, что потом, до развала деревни, в этом доме располагалась школа.
Эта осень выдалась неурожайной на яблоки. Ни одного яблока не обнаружил в корявых ветвях. И сказать, что краски были такими же яркими, как двадцать лет назад, я не мог. Но это оттого, подумал я, что нет солнца.
Ниже, на склоне холма, двадцать лет назад бил родничок. И тогда он был слабым, приходилось выкапывать под ниточкой воды ямку и ждать, пока ямка наполнится и снесет муть. Жив ли родник до сих пор, я не знал. Если нет, путешествие осложнится. Брать воду в Словаже мне не хотелось бы, все-таки выше по течению довольно крупная деревня Сельцо. Вода в местности у меня всегда родниковая, и только на стоянке под дубом беру ее в ручье, но его питают родники, и он начинается в необитаемом угодье Айрана Ваэджа.
Бурьян был так густ, что я тут же передумал разбивать лагерь на ладони со старыми березами. Ходить с полными котелками в этих зарослях попросту невозможно. И я спускался, проламывая тропу в колючих зелено-бурых стенах, брызгавших соком и осыпавших меня семенами, еще не зная, впрочем, смогу ли вообще наполнять котелки.
Я припоминал, что родник вытекал из небольшой овальной ложбинки, окруженной одичавшими грушами и сливами. Но рассмотреть в зарослях ничего не мог. В бороду скатывался пот. Где же родник? Я прислушался, затаил дыхание, ни на что не надеясь, ведь и раньше родниковая ниточка стекала беззвучно по склону. Но сейчас как будто чудо свершилось: родник тихонько себе напевал. Я не сомневался, это был он.
И точно, раздвинув густейшие травы, свирепствовавшие все это лето, я увидел прозрачную струйку, набегавшую на черную упавшую ветку, оттого и певшую. Жив родник, жив Славажский Никола!
И я разбил лагерь поблизости в молодых березках. Наломал засохших слив и груш, развел костер и от жадности и голода насыпал крупы больше, чем надо, пришлось доливать воды. Готовка растянулась на два часа. Каша квохтала с такой силой, что поперечная палка на рогульках вибрировала, а я пускал слюни и уже ничего не хотел, ни фотографий, ни солнца, ни руин, ни стихов, только есть.