И все продолжалось.
Шубу свою осень уже сбросила. Как-то в этот раз я замешкался и пышное время упустил. Всегда какие-то обстоятельства препятствуют выходу в дорогу. Словно бы идет невидимая борьба кочевника и горожанина. Точнее, демонов города и вольного простора. Как писал об этом в своем путевом дневнике Басё: мол, и демоны дороги овладели мной.
Демон города нашептывал, что свобода в поле – не более чем мираж, поэтическая экзальтация в духе неуравновешенного Белого, сочно славословившего поле в «Серебряном голубе» и в стихах.
Ну, а демон простора отвечал просто: если не пожил среди красных осинок, не дышал палой дубовой листвой, то и осени как не бывало. Вычеркни еще один отрезок жизни, выбрось его псам безвременья.
Про псов звучало неопределенно, но убедительно.
И как это было у Басё? Вот он пишет в дневнике «По тропинкам Севера», что вещи валились у него из рук, и в конце концов взял он и залатал прорехи на штанах, поменял шнурки на шляпе да и отправился в путь. Об этих шнурках я вспомнил, меняя рваные черные шнурки на прочные красные – не на шляпе, а в истоптанных, но еще достаточно крепких кроссовках.
Басё был неугомонный странник. Свое последнее путешествие он предпринял, когда ему было уже за семьдесят. Нет, ошибка, семидесятилетним путешествовал живший за полтыщи лет другой японский пиит – Сайгё, почитаемый, кстати, Басё. А Басё было пятьдесят. Физически он был хлипким. Когда-то казалось нелепым представить себя пятидесятилетним. Помню, мы посмеивались с друзьями у костра, воображая, что соберемся у такого же костра пятидесятилетними стариканами… Верен костру и странствиям остался я один. Друзей стреножили демоны города, наверное. Один, правда, не прочь и у костра посидеть, и делает это, но – выйдя из автомобиля. А какое же странствие на машине? Интересно, что об этом сказал бы Басё? Что сказали бы его собратья по призванию и дорожной страсти из Поднебесной?
Хотя вон Джек Керуак находил просветление в автомобиле, несущемся под звуки музыки по автостраде.
Но в автомобильных путешествиях есть какая-то изначальная бессмыслица. Это начинаешь ощущать буквально после двадцати – тридцати минут езды по шоссе. Если, конечно, ты не едешь к стопам Эвереста, чтобы потом начать восхождение. Отчего это так? Мне нравятся старые речи об этом, вот у Чжуан-цзы: «От своего учителя я слышал: „У того, кто применяет машину, дела идут механически. У того, чьи дела идут механически, сердце становится механическим. Тот, у кого в груди механическое сердце, утрачивает целостность чистой простоты. Кто утратил целостность чистой простоты, тот не утвердился в жизни разума. Того, кто не утвердился в жизни разума, не станет поддерживать путь“». А еще фраза о Григории Сковороде, что он, мол, странствовал истинно философским образом – пешком.
Настоящее странствие – пешее или вёсельное, еще, пожалуй, и велосипедное, да, наверное, воздушное. Но последнее возможно лишь в параллельном мире снов. Так ведь куда-то туда и выводит порой дорога.
В сентенции Чжуан-цзы интересна мысль о том, что и дорога нас поддерживает. Тут, конечно, надо иметь в виду, что путь у даосов – синоним Дао. Но и простая дорога нас укрепляет. И беспощадно зовет.
…в ледяные сумерки раннего утра поздней осени.
И дальше.
Пригородный поезд шел сквозь чудесные стеклянные призрачные пейзажи, и ритм обычного странствия нарушался. Эти пейзажи должны быть кульминацией похода. А… вот они, по обе стороны вагона, оформлены в рамы, как картины: заиндевелые березки, белесые холмы, черные речки. Ночью крепко заморозило. А снега еще не было. Это и придало пейзажам необыкновенную сновидческую хрупкость. Гремящий сквозь них поезд был, конечно, слишком реалистичен, осязаем, груб. Но и его преобразило взошедшее густое дивное солнце. Лица двух женщин, сидящих напротив, тепло вспыхнули, превращая словоохотливых пассажирок в персонажей поистине мифологической картины, в духе некоторых работ импрессиониста Пьера Боннара. На мгновение поток слов прервался, и они в каком-то странном замешательстве просто глядели навстречу лучам винного темно-алого света.
Фотоаппарат был в рюкзаке. Но и слишком он заметен… Все-таки человек созерцающий и пишущий в более выигрышном положении, чем фотограф или живописец. Обходиться можно самым малым, клочком бумаги, огрызком карандаша. Тем более что запечатлеть пейзажи из поезда при утреннем свете почти невозможно. А лица пассажирок уже угасли, словно на них плеснули воды. Просто поезд немного сменил направление.
Пассажирки снова затараторили. О чем они говорили так самозабвенно, хоть убей, не вспомнишь. А придумывать лень.
Листвы уже нет, но зато иней и свет щедро окутывают зябкие плечи деревьев. Эта поздняя пора лишь на первый взгляд безнадежно скучна. Вот об этом я думал. И торопил поезд.
Но утренний лучший свет уходил куда-то в другую сторону от поезда. Поезд двигался не туда. И прибыл на полустанок. Мы сошли вдвоем с охотником. Иней стремительно осыпался. Я еще пытался что-то схватить, щелкал затвором фотоаппарата прямо с грунтовой дороги… Пока с удивлением не подумал об этой утренней поездке по железной дороге, что она была на самом деле неуловима и необыкновенна, словно сон.
Вот какие шутки с нами играет техника.
Но поход мой только начинался, очередной поход по местности, и я еще надеялся на удачу.
С Ельнинского большака свернул на дорогу Малера, ну, такое название по праву смотрителя местности дал ей я сам. Обычно идешь здесь утром, впереди открываются холмистые дали, и так и слышишь длящуюся космическую ноту начала Первой симфонии Густава Малера. В симфонии композитор использует наработки из цикла «Песен странствующего подмастерья». В начале почти полностью и воспроизведена мелодия песни «Солнце встало над землей». И синеющие вдалеке холмы вполне можно принять за альпийские предгорья. Ну, а утром – пусть лишь на короткое время или всего на миг – легко почувствовать себя подмастерьем, юношей, начинающим путь.
Вообще этот посох, как говорил Басё, всегда подмога в дороге – посох слов, музыки. Он так и начинает путевые записи: «Отправляясь за тысячу ри, не запасайся едой, а входи в Деревню, Которой Нет Нигде, в Пустыню Беспредельного Простора под луной третьей ночной стражи, – так, кажется, говаривали в старину, и, на посох сих слов опираясь, осенью на восьмую луну в год Мыши эры Дзёкё я покинул свою ветхую лачугу…»
Вот и я так шел. Правда, кое-что поесть прихватил, да еще и новый подарок дочери – пуховый китайский спальник, рассчитанный на мороз до тридцати трех градусов. Пора было его испытать.
В известном смысле и местность можно назвать этой самой Деревней, Которой Нет Нигде… та же дорога Малера, например, музыкально-пыльная, извилисто-валторная, с австрийскими кларнетами и смоленскими снегирями, – где? Ее ни один пешеход не услышит. Никакой технике недоступна внутренняя музыка. И никакой пешеход не сможет зайти в эту деревню. Но приблизиться к ней можно.
Я и сам зачастую чувствую, что брожу где-то на подступах.
Человек бывает и для себя самого загадкой.
Загадкой мне представляется и местность. Что такого в ней? Вот еще – Вселенная, скажите на милость: несколько холмов, группы деревьев, ручьи, реки. Да, вспомнилась фраза одного завзятого горожанина, оказавшегося с нами в лесу и с удивлением поблескивавшего стеклами очков на какие-то наши первобытные рассуждения о лесе: «Да вы чего, ребята? Лес – это группа деревьев».
Ну, в общем, так и есть, хотя биолог и поправил бы того давнего товарища: лес – это сообщество растений, животных и микроорганизмов.
Дорога, а потом и полное бездорожье приводят меня в дубраву. Здесь главный – Кривой Дуб. Я с ним предпочитаю всегда поздороваться. Кривой Дуб похож на сольный ключ. Но никаких песен я от него не слышал. А здорово было бы подкараулить на нем снегиря или иволгу.
Иволгу!
Спускаюсь с котелками к Городцу и вижу лед. С опаской ступаю – держит. Лишь слегка поскрипывает, потрескивает вдоль узких берегов. Но в одном месте – промоина, расширяю ее, чтобы набрать студеной воды…
Вставать не спешу, сидя на корточках, смотрю на прозрачный поток, песок, камешки, на гладкие в утреннем свете шеи серой ольхи с коричневыми шишечками в хрупких пальцах. Течение ручья завораживает. Люблю Городец, его чистую воду, глубокую долинку, уходящую к Плескачам, бывшему имению деда Твардовского по матери, обедневшего дворянина Митрофана Яковлевича, Митрофанушки, как обидно звал его зять, то есть отец поэта. Вспоминается и ручей Тёркина, как он воображал его бегущим далеко, к родным местам, к рукам матери.
Ручей чем хорош в отличие от реки? Он может быть твоим. Вот на этом ручье от истока до впадения в Днепр нет ни одного жилья. Только мой лагерь подальше за березами, в дубраве: тент, кострище. Интересно, что даже названия – Городец – уже никто не знает. Об этом у меня был разговор с одним местным рыбаком, повстречавшимся на Днепре. Он и рыбак, и грибник, и охотник. И родился почти на берегу Городца. А про Городец слышал впервые. То же и другой охотник, подвозивший меня однажды до города. Правда, он пришлый, явно откуда-то с отрогов Кавказа. Купил здесь озеро, устроил платную рыбалку. Точнее, перекупил озеро у прежних местных владельцев, разоренных мощным паводком – талые воды прорвали плотину. Восстанавливать ее у них уже не было сил. Новый владелец восстановил, но своенравный ручей Чичига не подчинился и снова проломил земляной вал. Тогда этот новый хозяин пригласил специалиста, понавез старых покрышек, затянул дамбу каким-то специальным материалом. Уже года три возится. Основательный подход. Все гадают: что же будет, когда перекроет воду? Кто кого?