Ознакомительная версия.
Поздно вечером забегала старшая, нелюбимая дочь Глафира.
Ей не повезло родиться в 13 году, в том самом, когда отца забрали в армию. Вернувшийся через восемь лет после всех войн и революций Александр, никак не хотел признавать невесть откуда взявшуюся дочь, а по поселку упорно ползали сплетни о том, что Татьяна нагуляла Глафиру, причем виновник так и не был обнаружен. Александр, будучи человеком не злым и справедливым, первым делом расспросил жену, но она с плачем доказывала, что муж оставил ее беременной, а теперь слушает грязные наветы завистников. Подсчитав кое-что в уме, Александр смирился и признал дочь, но полюбить так и не смог. Тем более, что вскоре появились новые дети, и старшая стала чем-то вроде работницы и помощницы Татьяны.
Она работала на железной дороге, грузчицей. Будучи неграмотной и незамужней Глафира так и осталась в семье своего отца, посвятив себя более удачливым младшим сестрам и брату.
Не говоря ни слова, дочь бегала к колодцу за водой, и на дорогу – выплеснуть помои, топила печь и ставила на огонь чугунок с картошкой. Дом наполнялся влажным теплым дымом и движением, правда, еле слышным, Глафира боялась потревожить родителя.
Вернувшаяся супруга, быстро оценив ситуацию, постаралась незаметно исправить разрушения, и больше уж не оставляла своего мужа надолго. Александр не был лентяем, он просто считал, что каждый должен делать свое дело и негоже мужчине выполнять женскую работу.
Крестьянский сын соблазнил дочку государственного чиновника. Татьяна родилась в семье железнодорожного инженера. Ее семья жила в казенном доме, считалась зажиточной, даже богатой, брат Татьяны закончил университет и адвокатствовал в Воронеже. При этом Татьяна оставалась абсолютно неграмотной сельской девчонкой, выскочившей замуж за красивого, высокого парня, который, вроде бы, не был ей ровней. Тем не менее, Александра в семье признали, и тесть даже устроил его на железную дорогу. К этой профессии прадед вернулся после двух войн и работал на станции до самой пенсии, хотя в душе по-прежнему оставался крестьянином.
Таких груш и яблонь, как у него в саду, не было во всей округе. После ухода на пенсию, Александр занимался выведением нового сорта шелковицы, или тутового дерева. Колхозу зачем-то понадобился тутовый шелкопряд, новый сорт тутовника прижился, о шелке все давно забыли, шелковичные деревья до сих пор живы, хотя их родитель давно умер.
Еще он умел делать коптильни, а у себя на чердаке соорудил собственную, где висели свиные окорока, закопченные особым способом, Александр подкладывал в коптильню тлеющую ржаную солому. И мясо медленно пропитывалось горьковатым хлебным дымом, в течение трех месяцев. Окорока получались «со слезой», когда каждый нежный розовый пласт мяса, сочился прозрачным соком и был таким мягким, что таял во рту.
Таким его запомнил отец. Мне лет десять исполнилось, когда Александра не стало. Мы были далеко, в Северной Африке. Отец горевал, что не смог попасть на похороны. А я все представляла себе худого старика, длинного, немощного… Он с трудом бродил по своему саду и усмехался, слушая мои расспросы о том, есть ли у него буденовка, и считается ли он ворошиловским стрелком…
А еще я подслушала, как мама рассказывала кому-то, что Александр частенько водил женщин в будку на переезде, и Татьяна, зная об этом, выслеживала мужа и гоняла его вместе с любовницами…
Вместо будки на переезде теперь стоит красивый домик и автоматический шлагбаум. Когда проезжает поезд, женщина в форме стоит на крыльце, показывает, что путь свободен.
Речки давно нет, вместо нее течет грязная канава, куда местные сбрасывают мусор, топят котят и щенков. Однажды мы даже наткнулись на дохлого поросенка.
Говорят, это было при Хрущеве. Тогда на родники, питающие реку, высыпали два вагона стекловаты. Река высохла, а на месте луга появилась улица.
Но каждый год откуда-то из глубин подступает вода, она заливает огороды и погреба. Так что бочки с прошлогодним засолом стоят в воде, и в огород можно выйти только в самых высоких резиновых сапогах.
Копать начинали поздно, когда земля вбирала, наконец, обратно избыточную влагу.
К маю роща за огородами становилась изумрудной и из озера превращалась в вязкое болото. Покрытая первой травой почва, сочилась под ногами и норовила проглотить сапоги у зазевавшегося.
Огороды копали вилами. Черные, жирные пласты земли выворачивались с трудом, сцепившись ожившими корнями; земля была тяжелой, неподатливой и вязкой. Розовые крупные черви копошились в ней, и куры прибегали со двора, лакомиться.
После зимы их оставалось немного, с осени всех резали, чтобы не тратиться на корм. Зимой двор вымирал. Дед оставлял лишь пару крольчих, одного самца, и несколько курочек. Весной крольчихи начинали отчаянно плодиться, росли цыплята, дрались молодые петушки, на огороде появлялись первые картофельные ростки вместе с колорадскими жуками, и приходило лето.
В огородах рыли неглубокие квадратные ямы – копанки. Когда земля пересыхала, оттуда брали воду для полива. И копанки были полны даже в самые засушливые года. Вода в таком колодце казалась черной и совершенно непрозрачной. Нас – внуков, пугали: мол, копанка глубокая, если туда свалишься, то утонешь. Дед сделал деревянную крышку, чтоб мы не лазали, но крышка легко отодвигалась, а на непрозрачной поверхности воды так загадочно плавали цветы и листья.
Дом не меняет хозяев. А если и меняет, то пришлые жильцы должны приручить осиротевшее жилье. Как осторожные реставраторы, они постепенно, слой за слоем счищают старое, больное и давно зарубцевавшееся, живое и умершее. С болью стирают память о прежних прикосновениях рук, ног, тел, голосов. Вместе со старой штукатуркой и краской, вместе со скрипучими половицами, трещинами в оконных рамах, наконец, избавляются от мертвого прежнего, былого. Может быть тогда, помолодев и наполнившись детскими криками, дом оживет и примет людей. Сможет быть благодарным.
Но чаще дома уходят вместе с хозяевами, рассыпаются в прах; их прошлое застревает в памяти оставшихся. Остается там, в междумирье, не в силах уйти, и живет там своей странной жизнью.
Когда я была маленькой, и мне приходилось расставаться с дедовым домом, я видела цветные сны. Дом являлся мне даже не целиком, а лишь увитой вьюном калиткой. Бетонная дорожка словно звала меня войти. И была середина лета, солнце проливалось сквозь сочную листву, мир виделся зеленым и желтым. Где-то там, в вишнях, прятался дом и улыбался мне. Он ждал.
– Да что там такое?! Что?! Не понимаю…
Документы проверяют, что ли? Откуда у меня документы? А у остальных, у других… А что будет, если нет документов? Какие они – эти загадочные документы? Что это – большая плотная бумага, с выведенными на ней каракулями и синим штампом, подтверждающим чью-то неразборчивую подпись; а, может, это небольшая книжица, где есть твой портрет с испуганным лицом и разные цифры… кстати, цифры можно прямо на коже… даже вернее, лучше всякой пластиковой карточки…
А так: поди, докажи, что ты – есть ты, без этих самых цифр, бумажек и книжек. Ты должен быть учтен, посчитан, установлен… Для твоей же пользы, разумеется.
Если предположить, на минутку предположить… Если представить себе, что нет никаких цифр, нет учета и контроля, а есть только человек, такой – сам по себе; или – по образу и подобию, это уж, как кому больше нравится. Если оставить человека таким и только таким, то…
… кто я?
…маленькой я любила поезда. На вопросы взрослых:
«Кем ты хочешь стать, когда вырастешь?», я неизменно отвечала:
– Проводницей.
Я мечтала, как буду разносить чай в стеклянных стаканах, с серебристыми подстаканниками по купе, сколько новых знакомых у меня появится, как это все интересно – всю жизнь в вагоне, когда ты ложишься спать, под стук колес и тебя покачивает, словно в колыбели.
Я хотела иметь кожаную папку с кармашками, где так удобно хранить билеты; я представляла себе, как буду носить форменную юбку с блузкой и китель; а на остановках стоять на ступеньке вагонного тамбура, высунувшись наружу, и махать флажком…
Кажется, мне было лет пять, мы ехали с отцом в Подгорное, и нашим соседом по купе оказался очень милый дядька. Мы с ним подружились. Я вообще со всеми дружила, особенно в поездах. Ночью он перебрался ко мне на полку, я проснулась, и он испугался.
Я ничего не рассказала отцу, побоялась.
И ничего не рассказала матери, когда мы вернулись.
Я ненавижу поезда.
Стараюсь летать самолетами, когда это возможно. Но, к сожалению, это возможно далеко не всегда.
Мои родители живут за три тысячи километров от Москвы, в маленьком городке Центрального Казахстана – Жезказгане. Туда не летают самолеты, больше не летают. А у меня там десятилетний сын, и я не видела его больше года. Мы общаемся по телефону; такая новая форма общения и воспитания ребенка.
Ознакомительная версия.