Ознакомительная версия.
Хотелось пану бежать – бежать из собственного дома. В другой раз он в лесок бы убрался – послушать ласковых птиц и журчанье ручья. Но теперь, казалось, и лес был от него закрыт. И дошло до него тогда – не привиделись ему бесы. Есть они. Лежат на дне озерца, ждут своего часа. Да только… не промахнул ли в тот раз бес мимо дупла и не оказался ли он в самом пане?
– Не промахнулся. Не промахнулся, – повторял пан, трогая свое опухшее лицо. – Сам видел. Не промахнулся.
Отец Светланы Тарас излил многие слезы в свадебное платье дочери, в которое Светлану одели снова, а когда со слезами весь праздничный алкоголь вытек, кажется, осознал, что единственной дочки лишился, доплелся до дома и там слег без сил. А потому на ночь пан остался с гробом наедине. Только покойница больше не вызывала в нем никаких желаний, кроме одного – бежать от нее подальше.
Чудно, но уже на другой день после смерти Светлана не была такой красивой. Кости, которые вытачивали ее прабабки в своих чреслах, скрылись за опухшими щеками, набрякшим лбом, раздутым носом, почерневшей нижней губой.
«Да боже ж ты мой, божечко, – в страхе думал пан Степан, глядя в окно на синеющий вечер. – Она так выглядит, словно в нечистой воде лежит».
В это время в доме не осталось ни теток, приходивших покойницу обмыть и поплакать о ней в голос, ни дядек, гроб сколотивших, ни соседей соболезнующих, ни праздношатающихся сельчан, которых одинаково привлекают как свадьбы, так и похороны. Остался пан один. Он сидел на стуле, поставив его поближе к выходу, словно оставляя себе возможность бежать. Да и должен ли он был сидеть напротив этой чужой ему женщины? А что за бес дернул его за язык сделать ей предложение? Пан закрыл лицо руками, решив изгнать беса любыми доступными ему способами. Тут и вовремя вспомнилось, что подо Львовом живет поп один – Василий Вороновский, бесов из живых тел изгоняющий.
– К нему бы съездить, – повторял про себя пан. – К нему…
Пан снял руки с лица. Вот и месяц на небе появился – пополнел за день. Месяц посеребрил покойницыно платье, заиграл искорками в его блестках. Пан покосился на него, словно боялся, что вместе со своим светом месяц польет в хаты рассказ о том, что прошлой ночью сотворил пан над покойницей по наущению, конечно же, беса, а не по своему собственному желанию. Никогда бы пан такого не желал и не мог желать.
А покойница в гробу раздалась, и если б не рано утром ее одевали, то уже не смогли бы всунуть ее руки в рукава прозрачного платья. И запах все нарастал. Пана мутило сильней. А тут еще и совсем странное случилось – на глазах у пана на белом платье выступили красно-коричневые разводы. Пан вздрогнул, вскочил, бежать хотел, но в этот момент дверь протяжно заскрипела, и у пана в груди чуть не оборвались все завязки, соединяющие сердце с другими органами. Побелел пан, осел.
Богдан в комнату вошел. Прошел мимо пана – прямиком к гробу. Застыл возле него, и несколько раз звал покойницу оттуда, называя то по имени, то красавицей. А уж последнее, по мысли пана, было словом совсем неуместным – достаточно в гроб заглянуть. Но, может, Богдан своими неподвижными глазами видел что-то другое? А если любовь к покойной так ему глаза застила, что теперь он ее мертвецкого уродства не замечал, то почему отпустил любимую без боя? Ведь ни разу Богдан не захотел с паном поговорить и разговоров, кажется, избегал. Как бы там ни было, и сейчас Богдан ни словом с паном не обмолвился. Он взял стул, поставил его с другой стороны от двери, и так они всю ночь до утра просидели – молча, при свете полнеющего месяца, до тех пор, пока не запели петухи.
А почему пан такому самовольству не воспротивился? Пан, пан… А что пан? Пан, может, и рад был, что в ту ночь и последующие две Богдан сидел с ним рядом, не оставляя возле покойницы одного.
Как свадьба была богатой на еду, так и похороны вышли богатыми на впечатления. Во-первых, на кладбище среди разнообразных могил – крестов то деревянных, а то железных, украшенных маленькими цветастыми венками, словно шея девушки ожерельем, – мелькнула фигура бабки Леськи. Собравшиеся думали, она мелькнула и ушла, но, когда плакальщицы заголосили, спугнув с дерева большую ворону, старая ведьма присоединила к ним свой голос. Все содрогнулись – и люди, и стаи птиц, спешно с граканьем улетающие с кладбища. Такой это был крик. Да как его описать? Уж сельские его и так и сяк потом раскладывали, разные описания для него подбирали. Кто говорил, что крик был похож на произнесенный из глубокого дупла. А кто – что выкрикнут он был словно на воду, и пошел от нее, усиленный, волнами всех вокруг обдавать. А кто-то говорил, так кричат ведьмы, поднятые на крюк, когда тот им, словно рыбине, все брюхо прошивает. Но каких слов ни подбирай, они все равно блеклыми окажутся перед действительностью. Потому как, может, и нет таких слов ни в одной мове.
Но это только первое похоронное происшествие вам рассказано. А было и второе. Даже не разобрать, которое из них страшней. Получилось так, что в гроб покойницы старались не заглядывать. Как и говорилось, платье ее еще в первую ночь пошло пятнами. А ко дню похорон они обсохли до заскорузлости. Вид у одеяния Светланы был нелицеприятным. А уж пахло так, что многие гости нос отводили и наверняка мечтали с кладбища побыстрее убраться, уже и о поминальной еде позабыв – кому ж захочется пищу принимать после такого зрелища?
Так вот. Когда гроб начали спускать, Светлана рот и открыла, а из него вывалился черный язык. Все так и ахнули. Мужчины от гроба отступили, не решаясь ставить его на плечи. И хотя такое с покойниками бывает – то вздохнут они, то пошевелятся в посмертном непроизвольном движении, – а все равно выглядело так, будто покойница всем язык показала. Собравшимся. Бабке Леське. Воронам. Дереву. Пану Степану.
Тарас к дочке подошел, подбородок ей поднял, чтобы язык на место задвинуть. А не слушается дочь – язык наружу лезет. Затряслись плечи у Тараса. Заплакал он. Тогда Богдан крест нательный с груди снял, со шнурка его оборвал, крест в карман сунул, а шнурком голову Светланы под подбородком повязал.
Если б кто в это время за кладбищем наблюдал с двух разных точек, то увидел бы, как загорелись глаза у бабки Леськи, как радостно потерла она сухие ладони.
Вот вам и два происшествия. А разговоры о том, что гроб был очень тяжелый, будто в нем каменное изваяние лежало, – по сравнению с ними мелочь. Да и ту люди могут преувеличивать. Бабка Леська появлялась. Покойница язык показывала. То точно, точно. То – факты. А остальному – хотите верьте, хотите нет.
Светлану похоронили возле железного черного резного креста. Никто в селе уже не помнил, кто под ним покоится. Рассказывали – какой-то иноземный генерал, погибший тут, в Карпатах, в Первую мировую войну. А не надо было на чужую землю с войной приходить.
Прошло время. Над горами задышала осень. Пан Степан затосковал снова – и на этот раз был тоске рад. Хоть какое-то чувство посетило его тело, одеревеневшее со свадьбы и похорон.
За это время село успело обзавестись еще одной неправдоподобной историей, и было трудно разобрать, чего в ней больше – чертовщины или Божьего. История эта произошла с Богданом, и мы еще расскажем ее, учтя все собранные обстоятельства. А пока вернемся к Дарке. Весь июль и август, а также начало сентября она обхаживала Богдана. Но ничего у них не сложилось. А потом и с самой Даркой случилась беда, но и о том речь позже.
Пана же Степана сильно потянуло в лес, но он туда не пошел, а заместо этого поехал в Солонку – к отцу Василию Вороновскому. Что его к тому подвело? Может так статься, что еще одна встреча с дедом Панасом в том сыграла роль.
Пан направлялся в лес. Да передумал. Встал возле тына, окружающего Панасову хату.
– Панас! – позвал громко.
Дед мигом выскочил из хаты, словно ждал появления пана Степана.
– Найдется у тебя хреновуха? – спросил его пан.
– Хреновухи нет, – нелюбезно отозвался Панас. – Времена пошли свободные, тяжкие, – продолжил он. – Добро беречь следует, – тут он подмигнул пану и добавил: – А неужели ты думал, что я за ради тебя, пан, тебе чарки подносил?
– За ради Светланы? – поинтересовался пан.
– Не, – мотнул головой дед Панас. – За ради Богдана.
Не было такого дня тем летом, чтобы дед Панас не выходил во двор и подолгу не простаивал у тына, щурясь на дорогу. А раз выходил он с самого полудня и не возвращался в хату до тех пор, пока солнце не начнет садиться, то мало кто мог пройти по этой дороге так, чтобы остаться незамеченным дедом Панасом. Он словно высматривал кого-то. Но, видно, тот, кого он ждал, на дороге не спешил появляться.
Куст сирени, стоящий одиноко на пологом холме, давно уж зацвел и теперь посылал тонкий аромат в сторону тына. Разогретый жарким воздухом по пути к носу Панаса, аромат становился душным, заставляя того воротиться в сторону леса. И вот когда Панас обращался к темнеющим сосновым вершинам, глаза его заволакивались белесой пеленой, и то не облака отражались в них, ведь день был чистым, и не дымок то был табачный, хотя за день дед и выкуривал изрядно цигарок – вот и сейчас одна дымилась у него в руке. То было беспокойство – такое сильное, что впору было спутать его со страхом.
Ознакомительная версия.