Ветер играет перышком, летящим к земле, — глазок ромашки уже заприметил его. Как молод, как молод, как молод мир…
ВСЁ ЖДЕШЬ И ЖДЕШЬ ЧЕГО-ТО
© Gyldendal Publishers, 1983.
Никто. Нет. Ингеборг.
Имя не подходило ей. Не соответствовало оно и времени, тому времени, в какое она жила. Она была слишком уж размазня для такого имени, а время — слишком уж приземленное для него. Ингеборг. Куда же держала она путь?
Никто не сумел догадаться, какой именно любви ей хотелось. Считалось, что с ней все в порядке. Как-то она обмолвилась, что не чувствует в себе достаточно душевной красоты, чтобы думать о создании семьи. Кроме того, она чересчур замкнута. Тот он, к кому она бежит, когда ей делается тошно, и хочется куда-то пойти, с кем-то побыть — не все ли равно, что он собой представляет. Не потому она идет, что он такой или сякой. Просто идет, и все тут. И если он оказывается дома, они болтают чуть не полдня. Потом она уходит, как пришла. Она не знает, кем он станет. И он про нее не знает.
Ей было тошно. Ей не сиделось дома. Захотелось пойти поболтать с ним. Она спустилась вниз, вышла из дома на улицу.
У автобусной остановки стояла женщина. Все в женщине казалось вытянутым и узким. Лицо, фигура, ноги, руки. Весь ее облик. Она подошла и встала за ней. Подходили еще люди, много людей, много вытянутых тел, и лиц, и ног. Все на один манер. А на месте щек и выше, к вискам, где уже волосы, у всех — синеватые тени. Начал накрапывать дождь.
Подошел автобус, и люди один за другим стали садиться в него. «Что же мне делать?» Ингеборг никак не могла отвязаться от этой фразы, она постоянно вертелась у нее в голове. Даже здесь, в автобусе, в общественном месте, она не замедлила явиться, на этот раз в таком варианте: «Что же мне делать, если его не окажется дома?» Она дернула головой. Почти незаметно. Какая-то доля секунды. Легкая форма эпилепсии, скажем так.
Вся вытянутая девица с орущим ребенком вошла в автобус и уселась рядом с Ингеборг. Ингеборг посмотрела на орущего малыша. До чего же нормальный вид. Никаких синих теней на месте щек, нормальнейшая, круглощекая, красная от напряжения, дико вопящая рожица. Крик не раздражал и не пугал Ингеборг, напротив, она сама бы сейчас с удовольствием завопила во всю глотку, зажмуриться бы, сделаться красной от злости и напряжения и бесноваться, орать вместе с ним. Не будь она такая заурядная, она бы обязательно сейчас завопила. Ингеборг, тридцать два года, безработная, промокшая под дождем, с мокрыми волосами, орущая во весь голос. Крик жаждал вырваться наружу. Так нет же… «Что же мне делать?» — только этой проклятой фразой способна была она выразить свое отчаяние, и притом так, что ни на кого, кроме нее самой, это не подействовало бы, никого бы не потрясло.
Иногда, вставши утром с постели, она произносила эту фразу вслух, в таком варианте: «Что же мне сегодня делать?» И повторяла ее до тех пор, пока слова не лишались своего первоначального звучания и смысла, превращаясь в нечто мистическое — эхо ее плоти, эхо, что отдавалось во вселенной или же где-то в глубине веков. Вообще-то есть такая детская игра: бесконечно повторять про себя одно или несколько слов, покуда слова куда-то не улетучатся, а сам ты не сделаешься какой-то ошалелый, — похожее ощущение бывает, если нарочно долго-долго пыхтеть.
Кто она такая? У нее нету никакой работы. Что это означает? Она опять дернула головой. Ребенок рядом внезапно перестал орать. Мать прижала эту круглую, пылающую мордашку к своему вытянутому бледному лицу с синими тенями. Ингеборг тоже вдруг ужасно захотелось прижать головку ребенка к своей щеке. Она осталась сидеть как сидела, руки в коленях. Она почувствовала, как одежда делается слишком просторной для нее, вещи будто увеличивались в размере. Брюки стали длиннее и странно растянулись. Рукава куртки вытягивались прямо на глазах, как какие-нибудь быстрорастущие растения, наползали на кисти рук.
Вот и ее остановка. Дом, где он жил, был прямо тут же, за окном автобуса. Она разом вскочила. Задела при этом девицу с ребенком, который тут же принялся орать.
«А ну, успокойся!» — лениво прикрикнула на него девица и даже не двинулась, чтобы успокоить ребенка. Ингеборг поддернула рукава куртки и стала протискиваться к выходу. Свет в автобусе имел тот самый синеватый оттенок, что и тени на лицах пассажиров. Похоже было, будто находишься в комнате смеха перед кривым зеркалом, в котором все такие вытянутые, и тонкие, и серо-синеватые на вид, но ведь в комнате смеха все меняется мгновенно, раз — и все вдруг окажутся круглые и сплюснутые. Или, например, плечи у всех окажутся не там, где надо, и эта круглая детская головка с зареванной мордашкой, с разинутым в крике ртом, повиснет где-то там на своей длинной, слабой шейке, вдалеке от материнского плеча. Рывок вперед — и Ингеборг выскочила из автобуса.
Она взбежала по лестнице. Главное, чтобы все получилось естественно и весело. Она остановилась, не дойдя до его двери. Естественно и весело. Нет, ее попытка ворваться к нему этакой беззаботной девицей явно была обречена на провал. И он, наверное, уже услышал, что кто-то там бежал и вдруг остановился, остановился и стоит… «Нет, сегодня я все равно не в силах говорить с ним!» Ее внутренний голос прозвучал трезво и профессионально, так изрекает очередную истину какой-нибудь спец, выступающий по телевидению. И было что-то в ней, что согласно кивнуло: сказанное голосом было ей ясно и понятно, в ту минуту все было ясно и понятно. Через минуту она забыла, что именно было ей так понятно. Будь она сейчас у себя дома, она просто-напросто завалилась бы спать. И в голове у нее роились бы одни только синеватые тени, те самые, что облекали людей в автобусе. И всякий звук жизни за ее окнами, будь то шум машин, крики детей или сирена «скорой помощи», тупым сверлом ввинчивался бы в ее внутренний мир, мир теней. Ей было бы очень больно. Про такие вещи она знала все совершенно точно. Если и были на свете ощущения, которые она заранее могла себе описать, так это именно те, что возникали у нее, когда, за неимением другого выхода (а это разве выход?), она заваливалась спать, чтобы забыться.
Его не оказалось дома. И она ушла как пришла.
Именно ушла. Не захотела ехать автобусом. Хватит на сегодня. Вот какая-то женщина подошла к телефону-автомату. Вместо того чтобы звонить, женщина засунула левую руку в задний карман своих брюк, а правую в нагрудный карман куртки и, закинув голову, обратила взор к небу. Она вовсе не была вытянутая, как все прочие, виденные Ингеборг до того. Наверное, так уж она была настроена, что все люди только что виделись ей вытянутыми. Где-то опять кричал ребенок. Нет, то был другой ребенок! Старая женщина шла ей навстречу, волоча чуть ли не на себе старого мужчину. Поравнявшись с овощным магазином, Ингеборг подумала, что не мешало бы купить чего-нибудь домой. Она остановилась. Старая женщина с мужем тоже остановились. Им встретилась знакомая. Тоже старая женщина. Совместными усилиями женщины прислонили совсем на вид невесомого и очень бледного мужчину к стене магазина. И встали по обе стороны, поддерживая его за плечи. — Не захотел он там дольше оставаться. Ну, вот я и забрала его домой. Не могла я на это глядеть. Встать-то с постели он встал, это он сумел, а потом надо было еще в сад спуститься. Вот так мы с ним и удрали. Никто даже не заметил. Он прямо совсем обессилел. Уж не знаю, чего они там с ним делали. Говорит, чтоб детям я не звонила, ничего чтоб не рассказывала. Чудак, ей-богу. Да уж ладно, теперь, считай, добрались, до дома-то рукой подать. Спасибо, что помогла, дальше уж мы сами. Постоял вот, так и с силами собрался, теперь дойдем. Ну, пока, всего тебе доброго.
Ингеборг кинула пакет с яблоками на кухонный стол. Долго еще стояла, глядя на пакет. Потом расстегнула куртку. Вот она и снова у себя дома.
Жил он совсем один в старом чистеньком домике, стоявшем на краю откоса около широкого железнодорожного полотна. По ночам мимо с грохотом проносились поезда. Но он привык к этому, как и ко многому другому. «Что поделаешь, привыкать приходится ко всему», — любил повторять он.
Когда случалось, кто-то навещал старика, он охотно поддерживал беседу, но очень скоро уставал и потом чаще всего просто сидел и внимательно всматривался в лица гостей.
В тот день он встал по обыкновению рано. Так уж он привык. Был ребенком — вставал чуть свет, подрос — на работу надо было поспевать, во время войны и говорить нечего, надо было подниматься ни свет ни заря. И теперь, став пенсионером, привычке своей не изменил: в саду работы много. Времени ему никогда не хватало. Да, вставать нужно рано. К тому же у него что-то странное со сном, в последнее время он совсем не мог спать. А ведь раньше всегда спал так крепко.