Наконец толпа повалила обратно и стала рассеиваться; они шли радоваться солнечному свету и погрязать в житейских заботах, но жертвы в свадебном венке с ними уж не было. Монастырская дверь затворилась и навсегда отгородила ее от мира. Я увидел, как вышли ее отец и возлюбленный: они были погружены в беседу. Несчастный яростно жестикулировал, и я ожидал было кровавой развязки драмы, но они свернули за угол и скрылись с моих глаз. Впоследствии я часто обращал взгляд на монастырь с печальным любопытством. Поздно ночью я заметил одинокий огонек, мерцавший из-за ставен дальнего башенного окошка. «Вот, — сказал я себе, — несчастная монахиня сидит и плачет в своей келье, а возлюбленный ее, быть может, мечется внизу по улице в безысходной скорби».
Услужливый Матео пресек мои размышления и в один миг смел паутину вымысла. С обычным своим рвением он разузнал все касательно виденной мною сцены, и оказалось, что воображал я понапрасну. Героиня моей трогательной истории была вовсе не молода и не красива; возлюбленного у нее не было; в монастырь она пошла по доброй воле и нынче славится там своим веселым нравом.
Я не сразу простил эту монахиню, счастливую в своей келье вопреки всем романическим уставам, и кое-как утешился, наблюдая день-другой очаровательное кокетство черноглазой красотки, которая тайком перемигивалась со своего балкона, из-за цветущих роз и шелкового навеса, с видным брюнетом в пышных бакенбардах, часто появлявшимся на улице под ее окнами. Мне случалось видеть, как в ранний час он крался прочь, до самых глаз укутавшись в плащ. Иногда он стоял на углу, переодетый, видимо, дожидаясь тайного знака, чтобы пробраться в дом. Ночью оттуда слышен был звон гитары, и фонарь на балконе переставляли с места на место. Я вообразил было интригу в духе Альмавивы[70], но опять попал впросак. Любовник оказался мужем, известным контрабандистом: ловчил и прятался он неспроста.
Порою я развлекался тем, что следил со своего балкона, как по времени дня сцена внизу постепенно меняется. Едва серая полоса прорезала предрассветное небо и из какого-нибудь дворика на горном склоне доносился крик раннего петуха, как предместье подавало первые признаки оживления, ибо свежие утренние часы драгоценны летом в знойном климате. Все спешат с делами, чтоб опередить солнце: погонщики выводят в путь свой груженый караван, путник торочит ружье за седлом и садится на коня у ворот корчмы, смуглый крестьянин погоняет медлительных мулов, навьюченных корзинами фруктов и свежих, обрызганных росой овощей, ведь хлопотливые хозяйки уже спешат на рынок.
Солнце встает и осыпает блеском долину, золотит кружевную листву рощ. В чистом и ясном воздухе разносится мелодичный колокольный звон, зовущий к заутрене. Погонщик останавливает мулов с поклажей у часовни, затыкает сзади за пояс свою палку и переступает порог со шляпой в руке, приглаживая угольно-черные волосы, чтоб отстоять мессу и помолиться за благополучный переход через сьерру. А вот легкою стопой выходит изящная сеньора в щегольской баскинье, с трепетным веером в руке, и темные глаза ее поблескивают из-под искусных складок мантильи. Она направляется в какую-нибудь многолюдную церковь, дабы вознести там свои утренние моления; но платье по фигуре, дивный башмачок и чулочек-паутинка, изысканно уложенные смоляные пряди и свежесорванная роза, блистающая среди них, как драгоценность, — конечно же, мысли ее прочно прикованы к земле. Смотрите за нею, заботливая мать, незамужняя тетка или бдительная дуэнья — кто уж там из вас идет следом!
Утро в разгаре, и шум будничных трудов все громче слышен отовсюду; по улицам сплошным потоком движутся люди, кони и вьючный скот; доносится как бы океанское гудение и ропот. Когда солнце достигает зенита, гул и гомон понемногу молкнут; в полдень наступает затишье. Беспокойный город охватывает вялость, и несколько часов все отдыхают. Окна затворены, занавеси опущены, горожане укрылись в самых прохладных уголках своих жилищ, откормленный монах храпит в дормитории; мускулистый носильщик распростерся на мостовой возле своей поклажи; крестьянин и работник спят под деревами аламеды, убаюканные томным верещанием цикад. На улицах никого, кроме водоносов, освежающих слух похвалами своему искристому товару — «холоднее горного снега» (mas fria que la nieve).
Солнце клонится к западу, все понемногу снова оживает, и, когда колокол негромко звонит к вечерне, вся природа словно ликует, что владыка дня пал. Горожане высыпают на улицы подышать вечерней прохладой и проводят краткие сумерки у Дарро, возле Хениля.
Надвигается ночь, и прихотливая сцена опять обновляется. Один за другим зажигаются огни: вот косяк света от балконного окна, вот лампадка перед статуей святого. Так мало-помалу город выступает из мглы и сыплет огнями, словно звездный небосвод. Из дворов и садов, с улиц и переулков слышатся переборы бесчисленных гитар и щелканье кастаньет; на высоте эти звуки сливаются в общий отдаленный концерт. «Лови миг!» — таков жизненный девиз веселых и влюбчивых андалузцев, и особенно рьяно они следуют ему благоуханными летними ночами, пленяя своих избранниц танцами, куплетами и страстными серенадами.
Однажды вечером я сидел на балконе, наслаждаясь легким ветерком, овевавшим гору и шелестевшим в листве деревьев, и мой скромный историограф Матео, который торчал у меня под боком, указал на обширную усадьбу в одной из улочек на Альбайсине и поведал о ней примерно нижеследующую историю.
Жил да был когда-то в Гранаде бедный каменщик, который никогда не работал — ни во дни святых, ни в праздники, ни в воскресенья, ни даже в понедельники — и, несмотря на такое благочестие, все беднел да беднел и еле-еле ухитрялся прокормить свое многочисленное семейство. Однажды ночью едва он заснул, как раздался стук в дверь. Он отворил и увидел перед собой высокого, тощего и мертвенно-бледного священника.
— Послушай-ка, друг любезный! — сказал незнакомец. — Я приметил, что ты добрый христианин и верный человек, не хочешь ли поработать нынче ночью?
— С радостью, сеньор падре, особенно за сходную плату.
— Это уж как водится, только надо будет тебе завязать глаза.
Каменщик спорить не стал; священник повел его с повязкой на глазах вверх-вниз по разным проулкам и переходам и привел к воротам какого-то дома. Там он достал ключ, со скрежетом отомкнул замок и отворил дверь — как слышно было, очень тяжелую. Они вошли, дверь была заперта, засовы задвинуты, и каменщик прошагал за своим поводырем по гулкому коридору и просторному залу. Священник снял с его глаз повязку, и он увидел, что стоит во дворике-патио, тускло освещенном единственным фонарем. Посредине дворика был пересохший бассейн древнего мавританского фонтана; под ним-то священник и велел устроить тайник — кирпичи и известка были уже заготовлены. Каменщик работал всю ночь, но дела не закончил. Перед самым рассветом священник вручил ему золотой, завязал глаза и отвел домой.
— Ты согласен прийти еще раз, — спросил он, — и закончить работу?
— Еще бы, сеньор падре, если за такие же деньги.
— Хорошо, тогда завтра в полночь я снова зайду за тобой.
Так и случилось, и тайник был доделан.
— А теперь, — сказал священник, — ты мне поможешь перенести то, что будет здесь схоронено.
У бедного каменщика при этих словах волосы встали дыбом; он неверным шагом побрел за священником, готовясь увидеть ужасные трупы, но, к облегчению своему, увидел лишь три или четыре высоких кувшина в углу комнаты. Они, по всему судя, были полны монет, и немалых трудов стоило ему на пару со священником перенести их в тайник. Затем тайник был замурован, бассейн облицован по-прежнему, все тщательно прибрано, а каменщик с повязкой на глазах выведен совсем не тою дорогой, какою был приведен. После долгих блужданий по улочкам и аллеям они остановились. Священник вложил ему в руку два золотых.
— Жди здесь, — сказал он, — пока не услышишь из собора звона к заутрене. Если вздумаешь снять повязку до того, тебя постигнет несчастье.
С этими словами он удалился. Каменщик честно ждал, от нечего делать взвешивая золотые на ладони и позвякивая ими. Как только прозвонил утренний колокол, он сорвал повязку и обнаружил, что стоит на берегу Хениля; явившись прямехонько домой, он вместе с семьей пропировал на двухдневный заработок две недели и зажил в прежней нищете.
Как и раньше, он немного работал, неустанно молился, соблюдал все дни святых и праздники, и так из года в год, пока жена его и дети вконец не отощали, как сущие цыгане. Однажды вечером он сидел у дверей своей лачуги, и к нему приблизился старый прижимистый богатей, владелец многих домов, которые сдавал внаем и драл с жильцов три шкуры.
Богач пристально поглядел на него из-под насупленных косматых бровей.