Так пришла старость, и в один прекрасный день он услыхал: хозяин скончался…
— Я заплакал с досады. От ярости слезы сами собой потекли из глаз.
Только одно утешение и осталось у него: внук. Пусть вся семья перемерла, но есть еще внук.
— Я про него все знаю. Единственное его имущество — дом, все остальное он прожил… — С злорадством, которое так и лилось из черного отверстия рта, он продолжал: — Он прожил все. Продал усадьбу и оба городских дома. И с ученьем ничего не вышло — ему б сейчас как раз кончать. И невеста бросила его ради другого. В Серрамайоре говорили, мол, он писал, нельзя ли продать дом, чтоб уплатить долги. Дом — это все, что у него еще есть. Все! Да кто ж купит у него этот дом? Ведь там по ночам бродят души помешанных его теток — померли-то обе без покаяния! — Лицо его было страшно, глаза горели. — Чтоб он сдох! Сдох как собака!
Парень убыстрил шаг, весь подавшись вперед против ветра. Казалось, он стремился уйти подальше от этих слов. Руками он сжимал голову, словно мог уронить ее. Внезапно он повернулся назад, ветер сдул с него шляпу, покатил по дороге:
— Старик, я и есть Руи, внук хозяина Паррала…
Старик попятился, загородился руками, утратил на время дар речи. Но вот он очнулся, подступил с перекошенным ртом ближе к парню, всмотрелся. И вдруг, запрокинув голову, плюнул ему в лицо.
— У… собака!
Парень поднес было руку к лицу, но, не совладав с искушением, ударил обидчика кулаком в грудь. Тот прогнулся, прижал к себе руки и повалился на бок.
Так и смотрели они друг на друга: старик снизу, скорчившись на земле, внук хозяина Паррала сверху — он стоял недвижим, только ветер трепал его плащ и волосы.
Они находились на голом возвышенном месте, парень чувствовал, что не в силах сделать дальше ни шагу. Единственно, чего он хотел, так это улечься в придорожный кювет; ветер и стужа были ничто в сравнении с этим желанием — растянуться на земле. Он оглянулся окрест, словно в поисках убежища, и ему вдруг показалось, он различает в кромешной тьме беловатые очертания мельницы. Он всмотрелся пристальней: и в самом деле, то была мельница. Вон и низенькая стена, что подпирает землю на склоне, теперь он узнал это место: «Внизу, за первым же поворотом, — Серрамайор…»
Но вот старик поднялся с земли, подошел к нему. Они стояли лицом к лицу, не двигаясь. Обессиленные, закоченелые, они только и могли, что смотреть друг на друга. И в это вкладывали последние свои силы: их взгляды, полные неизбывной ненависти, испепеляли. Первым отвел глаза, в них были слезы, старик.
А Руи пошел вниз, наперекор ветру, спотыкаясь, его то несло, то заваливало назад, бросало из стороны в сторону. Ему в спину летела ругань, он не оборачивался. И все звучало в ушах, точно кричал не старик, а ветер:
— Чтоб ты издох, собака!.. Пес окаянный!..
Теперь он плелся мимо домов, проулками. Ни единого фонаря, всюду черным-черно, посвист ветра средь кровель. Только в небе вроде бы стало больше звезд.
Что ни шаг, он думал, вот-вот упадет; он стискивал зубы, приваливался к стене. Чтоб весь городишко увидел с восходом, как он валяется в сточной канаве, жалкий, растерзанный?.. Чтоб внук хозяина Паррала, Руи, валялся на улице, как последний пьянчуга… как окаянный пес?.. Нет, ни за что! И, цепляясь за стены, он заставлял себя передвигать бессильные, онемевшие ноги. Завернув за угол, он на противоположной стороне увидел свой дом. Руи оттолкнулся от стены, и ветер помог ему пересечь широкую в этом месте улицу. На ступеньке, перед дверью он свалился.
Заледеневшей рукой извлек из кармана ключ и, ухватившись за косяк, выпрямился. Ржавый замок не поддавался, Руи тряхнул из последних сил дверь. Запястье пронзила острая боль, но дверь отворилась. Дом наполнился ветром, изнутри отозвалось многоголосым эхом сонмище вещей, захлопали окна.
На ощупь, во мраке, он нашел комнату, больно ударился коленом о какой-то предмет, ощупал, это была кровать. На ней лежал тюфяк, поверх — одеяло. Он скинул плащ, башмаки и упал на постель; кое-как натянул одеяло на себя, свернулся в клубок, поджал колени к груди.
Но сон не шел, тело пронизывал холод. Мельтешили в голове бессвязные мысли, в ушах стоял гул. То и дело где-то хлопали двери, ему почудились в коридоре шаги. «Никак тетка Изабелла, с вечно удивленным лицом, бродит по дому, волоча за собой подол…» В комнате заскрипели половицы, шаги приближались к кровати; вихрем налетел ветер и долго еще шелестел, замирал где-то в глубинах дома; волной по анфиладе пронеслось громкое мучительное стенание и растворилось понемногу, растаяло в зловещей тишине. «Конечно же, тетка Изабелла…» Вдруг сердце у него похолодело, глаза вылезли из орбит, он оцепенел от ужаса: подле кровати стояла старуха! Он совершенно отчетливо, явственно видел: прямо перед ним в тусклом свете, лившемся из окна смежной комнаты, стояла старуха и в упор глядела ему в глаза. Безмерная тоска, одиночество, вся умиротворенность ночи были во взгляде старухи.
Ему невмочь было пошевелиться, невмочь отвести глаза от ее глаз… Сколько же времени он провел в плену этого взгляда? О господи, если б она хотя бы дала какой знак или заговорила!
И Руи, при звуке собственного голоса исполнившись ужаса, взмолился:
— Ну, скажи что-нибудь!
Но тщетно: старуха не шевельнулась, стояла себе над самой кроватью. Он было решился ей крикнуть еще раз, но голос пропал; он чувствовал, грудь его сперта, рот открыт, но воздуха не хватает; тогда он выпрыгнул из кровати и бросился на привидение.
Не удержавшись на ногах, Руи через дверь с разбегу вылетел на середину соседней комнаты. В руке, когда он взглянул, была какая-то тряпка. Да это ж его габардиновый плащ! Привидение было не что иное, как его габардиновый плащ — он сам накинул его на железную шишку в изножье кровати. Молодой человек провел рукой по глазам, потер лоб, Так вот что он принимал за шаги — скрип оконных рам под ударами ветра. А стоны, теперь-то он хорошо это слышал, издавал ржавый флюгер на крыше — его вращал северный ветер…
Руи долго еще стоял посреди комнаты. Потом подошел к окну, прижался к стеклу лицом.
Неверный свет утра набирал силу; небо на востоке, в той стороне, где на берегах Нашенте стояли мельницы, мало-помалу голубело.
Он взглянул на мостовую, ветер рябил да ней лужи… Там он играл с братом… Они присаживались передохнуть на ступеньку перед дверью, чтоб не идти в дом с красными от беготни лицами. А как только видели, что из-за угла появился отец, с криками бежали ему навстречу. К окну подходила мать, и как раз к этому, перед которым он сейчас стоит… Все ушло… Все покинули дом… Есть только изъеденные червоточиной стены, растрескавшиеся рамы, покрытая пылью мебель. И дух тления, тяжкий, как в могиле. Даже дышать трудно — как в могиле…
Руи все пытался открыть оконный запор, когда из-за мельниц показалось солнце. Багровый диск его еще не слепил глаз. Как назло, окно не открывалось.
Солнце еще не слепило глаз, и небо было голубое; камни мостовой заблестели, и лужи тоже сделались голубыми. И только в доме царил полумрак, тот покой, что есть удел мертвых, что давит, гнетет…
А когда он снова взглянул на солнце, то на мгновенье ослеп: это было другое солнце, оно взошло, чтоб осветить всю землю! Оно несло жизнь, оно было сама жизнь! Но окно все не поддавалось, и он ударил кулаком по стеклу, стекло зазвенело, разлетелось осколками. Он вытянул руку наружу, на рассеченных в двух местах пальцах проступила кровь.
Руи ощутил теплую струйку крови и нежную ласку солнца на раскрытой холодной своей ладони.
Проклиная свои руки
Перевод Л. Бреверн
Терзаемый безысходной тоской парень вошел в таверну, спросил бутылку вина и, вернувшись к порогу, устремил тусклый взгляд вдаль, за дома, будто где-то там осталась его душа или именно оттуда должен был выскочить преследовавший его дикий зверь. Он казался испуганным и взволнованным. В руках он сжимал боль, которая рвалась наружу.
Длинный, как жердь, кости да кожа, он горбился, и ветхая грязная рубаха торчала из жеваных штанов. Лицо у него было как у робкого ребенка.
— Ну и жизнь, — почти крикнул он, глядя на улицу.
Вероятно, с жизнью у него были свои счеты, чтобы вот так бросить ей злой упрек. Заметив наше присутствие — я хотел понять, к кому он обращается, — парень огляделся и крикнул горе:
— Зачем человеку жизнь?
Потом, пожав плечами с презрением и покорностью, снова шагнул в таверну и сел на краешек скамьи, стоявшей у стены. Взял бутылку, поднес ее к свету, который шел из открытой двери, и поставил на мраморную стойку.
С силой тряхнул он своими длинными руками, понимая, что, если бы не они, не был бы он здесь, так далеко от своего дома. Родись он с проказой, он мог бы жить в родном краю милостыней.