С тех пор минуло больше трехсот лет, но сцена этой драмы осталась почти неизменной. Я прошелся по галерее, и воображение рисовало мне взволнованную царицу, как она склонилась над парапетом и с трепетом материнского сердца прислушивается к замирающему стуку копыт лошадей, уносящих ее сына узкой долиною Дарро.
Я стал искать ворота, которыми Боабдил в последний раз выехал из Альгамбры, сдавая свою столицу и царство. То ли одержимый печальной прихотью сокрушенного духа, а может быть, из какого-то суеверного чувства он попросил у католических государей, чтобы сквозь эти ворота больше никто не прошел. Как гласит летопись, сочувственная Изабелла вняла его просьбе, и ворота были замурованы[75].
Какое-то время я безуспешно разузнавал, где эти ворота; наконец мой скромный помощник Матео Хименес догадался, что это, наверно, те, которые завалены камнями, а он слышал от своего отца и дяди, что как раз из них царь Чико выехал из крепости. Место это странное, и, сколько помнят старожилы, прохода здесь никогда не было.
Он отвел меня к этому странному месту. Ворота когда-то находились посреди громадного строения под названием Семиярусная Башня (la Torre de los Siete Suelos). Окрест идет молва, что здесь водятся призраки и наложено мавританское заклятие. Согласно путешественнику Суинберну[76], изначально это были главные ворота. Знатоки Гранады, однако, утверждают, что они вели в ту часть царского обиталища, где размещались телохранители. Таким образом, они прямо вводили во дворец и выводили из него, а большие Врата Правосудия служили парадным входом в крепость. Когда Боабдил отправился этим путем вниз, к Веге, чтобы вручить там городские ключи испанским государям, он выслал своего визиря Абен Комиху ко Вратам Правосудия навстречу отряду христианских войск и должностным лицам, которые принимали крепость во владение.
От былой семиярусной громады теперь осталась груда развалин: ее взорвали французы, когда покидали крепость. Каменные глыбы разбросаны кругом среди пышной травы, виноградных лоз и фиговых деревьев. Арка ворот расселась от взрыва, но уцелела, однако последнее желание Боабдила было снова невольно исполнено: проход доверху засыпало камнями.
Я сел на лошадь и поехал отсюда путем мусульманского государя. По склону горы Лос-Мартирес[77], вдоль садовой стены монастыря, носящего то же имя, я спустился в каменистую ложбину, густо поросшую алоем и индийскими смоквами; по краям ее в лачугах и землянках ютилась масса цыган. Спуск был так крут, что мне пришлось спешиться и повести лошадь. Эта via dolorosa[78] была избрана скорбным Боабдилом в обход города: отчасти, верно, затем, чтобы горожане не стали зрителями его позора, но главным образом, по всей вероятности, во избежание народных волнений. Поэтому, разумеется, и отряд, посланный занять крепость, поднимался тем же путем.
Выбравшись из этой невзрачной и унылой ложбины и проследовав через Puerta de los Molinos (Мельничные Ворота), я оказался на месте гуляний, именуемом Прадо; дорога вниз по течению Хениля привела меня к маленькой часовне Святого Себастьяна, бывшей мечети. По преданию, здесь Боабдил вручил королю Фердинанду ключи Гранады. Я медленно поехал далее — через Вегу, к деревушке, где печального царя ожидали семья и домочадцы, высланные из Альгамбры накануне ночью, чтобы его жене и матери не пришлось разделить его унижения и чтобы уберечь их от взоров завоевателей. Следуя путем скорбной кавалькады царственных изгнанников, я подъехал к цепи угрюмых голых холмов, образующих предгорья Альпухарры. С вершины одного из них злополучный Боабдил прощальным взором окинул Гранаду: он носит выразительное название la Cuesta de las Lagrimas (Слезный Холм). За ним песчаная дорога вьется по безотрадной каменистой пустыне; дорога, вдвойне скорбная для безутешного государя, ибо она вела на чужбину.
Я пришпорил лошадь и въехал на вершину скалы, где у Боабдил а вырвалось последнее горькое восклицание, когда он отвел глаза от прощального зрелища; скала и поныне называется el Ultimo Suspiro del Moro (Прощальный Вздох Мавра). Удивительно ли это горе изгнанника, лишенного такого царства и такого крова? С Альгамброй он словно терял и честь своего рода, и все радости и утехи жизни.
И стало ему еще горше от укоризны матери, Айши, которая так часто была ему опорой в грозные дни и тщетно пыталась сообщить сыну толику своей неукротимости. «Стыдись, — сказала она, — ты плачешь, как женщина, над тем, что не сумел защитить, как мужчина». В словах этих слышна царственная горделивость и нет материнской нежности.
Когда епископ Гевара[79] рассказал об этом Карлу V, император тоже выразил презрение к слабости и малодушию Боабдила. «Будь я на его месте, — сказал этот высокомерный властелин, — я бы, скорее, сделал Альгамбру своей гробницей, чем стал бы жить, утратив царство, в горном захолустье Альпухарры». Как легко с вершины славы и успеха проповедовать героизм побежденным! И как при этом невдомек, что жизнь возрастает в цене для несчастливых, которым не оставлено ничего, кроме жизни!
Медленно спустившись со Слезного Холма, я предоставил лошади брести в Гранаду своим неспешным ходом, а сам тем временем на разные лады обдумывал историю злополучного Боабдила. Взвесив в уме все частности, я пришел к выводу в его пользу. Во время своего недолгого, бурного и бедственного царствования он неизменно сохранял кротость и добродушие. Недаром он полюбился народу своим мягким и дружелюбным обычаем; он был незлобив и никогда не обрушивал жестоких кар на мятежных подданных. Он был храбр, но ему недоставало нравственной твердости: в тяжкие и смутные времена он обнаруживал сомнения и колебания. Это слабодушие ускорило события; из-за него Боабдил лишен того героического ореола, который придал бы судьбе его суровую величавость и сделал бы ее достойным завершением пышной драмы мусульманского владычества в Испании.
Мой бывший оборванный чичероне, а ныне преданный оруженосец Матео Хименес отличался пристрастием простолюдина к праздникам и торжествам, и, когда он расписывал гражданские и религиозные празднества в Гранаде, красноречию его не было удержу. Перед ежегодным католическим праздником Тела Христова он беспрестанно сновал между Альгамброй и городом, каждый день принося вести о том, какие идут небывалые приготовления, и тщетно пытаясь сманить меня вниз из моей прохладной и просторной обители. Наконец в самый канун торжественного дня я поддался на его уговоры и, покинув царские покои Альгамбры, спустился вместе с ним в город, как некогда искатель приключений Гарун Альрашид[80] со своим великим визирем Джафаром. Хотя солнце только садилось, городские ворота уже запрудила толпа живописных горцев и смуглых крестьян с Веги. Гранада всегда была местом встреч уроженцев обширного горного района, усеянного городками и селеньицами. Во времена мавров сюда стекались витязи гор, чтобы принять участие в блестящих и воинственных празднествах на площади Виваррамбла; и ныне, как встарь, съезжается оттуда цвет селений — для участия в пышных церковных церемониях. Кстати, многие горцы из Альпухарры и Сьерра-де-Ронды, поклоняющиеся кресту, как ревностные католики, — явно мавританской крови, несомненные потомки переменчивых подданных Боабдила.
Следом за Матео я продвигался по улицам в предпраздничной сутолоке площади Виваррамбла, излюбленному месту состязаний и турниров, воспетому в мавританских балладах о любви и рыцарских подвигах. Площадь была обнесена галереей, или деревянными аркадами, для завтрашней большой церковной процессии. Сейчас она сверкала огнями вечернего гулянья, и на балконах со всех четырех сторон площади играли музыканты. Весь блеск и краса Гранады были выставлены напоказ: все ее обитатели обоего пола, которые могли похвастать внешностью или нарядами, заполнили галерею, снова и снова обходя Виваррамблу. Здесь были также majos и majas, деревенские щеголи и щеголихи, изящно сложенные, быстроглазые, в ярких андалузских костюмах, иные родом из самой Ронды, этой горной твердыни, славной своими контрабандистами, тореадорами и красавицами.
Нарядная и разношерстная толпа кружила по галерее, а середину площади занимали окрестные крестьяне; не собираясь красоваться, они приехали попросту, от души повеселиться. На площади места свободного не оставалось; семьи и соседи сбивались вместе, словно цыганские таборы; одни внимали заунывному напеву старинных баллад под треньканье гитары, другие шутливо беседовали, третьи танцевали под щелканье кастаньет. Матео шел за мной по пятам, а я пробирался среди этого многолюдства, то и дело минуя какую-нибудь деревенскую компанию, рассевшуюся кружком и весело вкушающую нехитрый ужин. Если я встречался с кем-нибудь глазами, меня почти всякий раз приглашали откушать что бог послал. Это гостеприимство, наследие мусульман-завоевателей, царит здесь повсеместно, и закон его блюдет самый бедный испанец.