И указывала рукой — уходи.
И звучали, звучали в голове волшебные голоса.
Оставшись один, смотрел в открытое окно на медленные облака, думал о тетеньке, о французе, о девках у костра. Вдруг вспоминал Матрёшины синяки. Кожа белая, все у Матрёши выпуклое, нежное. Стал остро чувствовать время. То гуси в небе, то дождь стеной, эко благость какая. Вспоминал: а как же папенька? А как же варнаки, повешенные доброй тетенькой? А бедная маменька? Где теперь, почему такому надо было случиться? Хор в голове звучал все печальнее. Вон тетенька тоже растет как дерево. Когда нужно — запирается с французом Анри в кабинете, на два ума решают, как быть с хозяйством, как вернуть спорные деревеньки. Иногда в кабинете говорили громко, иногда подолгу молчали, думали, наверное. Тетенька вдова. У нее много крепостных душ, приходится самой во всем разбираться. Теперь, правда, кавалер Анри Давид помогает. Девка Матрёша осторожно приостанавливалась у дверей, не подслушивала, конечно, но другим не давала. А потом, будто испугавшись чего, бежала к старой черной Устинье на край села, и там Устинья гадала ей по течению и стоянию звезд, и виден был снаружи через крошечное окошечко одинокий каменный болван на взгорке посреди поля.
А тетенька выходила из кабинета довольная ходом дел.
12.
Алёша полюбил смотреть на осенних птиц.
В душе что-то отцветало незримо, неслышно.
Летели гуси за деревеньку Нижние Пердуны, говорили, что там где-то есть юг, даже море. Море — это соленая вода, разлившаяся как озеро, только много шире. Алёша теперь часто гулял один, сердил этим Ипатича. Стал интересоваться животными. Все в ту осень томило его.
Увидел, например, убитого мужиком кабана.
Дома в особой тетрадке, в которой грифелем рисовал человечков с разным количеством пальцев на руках и все такое прочее, изобразил что-то страшное, в щетине, подписал: «Я — зверь!» После уроков с немцем шел на зады деревни, где грязная дорога как кисель впитывала все в нее упавшее. Обходил плохие места по камням, по кочкам, дивился обветшалости некоторых изб, вдыхал запах прохожих коров, боялся быка по кличке Гром. На опушке леса птицы поражали Алёшу своим гвалтом, дивили неяркие осенние бабочки. Крот слепой — это всем понятно, крот в земле живет, а вот бабочки всегда на виду, их красивыми сделал Господь. Записал в своей тетрадке: «Старик Гуща слепой, а не живет, как крот, под землей». Когда спросил о своем недоумении тетеньку, она нахмурилась: «Ты мне Тришку напоминаешь».
Записывал: «Корова пахнет коровьим маслом».
Может, точнее было бы записать — молоком, но хотелось записывать так, как в голову приходило.
«Собака улыбается, намекает на разум свой».
Дальше шли записи про грачей, про скворцов, уток, даже про дрозда, рябого, как Ипатич, про глупых кур, не способных думать. Тетрадку увидела тетенька. Мешать не стала, но указала: а где полезность? Он задумался и стал дописывать некоторую полезность к отдельным своим словам.
«В корове все полезно», — так указал.
«Кошка мышей ловит. Кормить кошку вредно».
Правда, про бабочек получилось неясно, ну мельтешат, ну красивые, а польза неясная. Тетенька, прочитав, опять непонятно заметила: «В твои годы все в дурость впадают». Ей, наверное, рассказали, что Алёша тайком, увлеченный свободными идеями кавалера Анри Давида, бегает слушать девок, когда на лугу поют у костра. Конечно, сам не подходит к костру, но ослушание налицо. А он к тому времени видел уже такое, что ночью уснуть не мог. К примеру, за флигелем как-то встретил Матрёшу. Несла веники в дом, правда, какой-то не той дорогой, какой-то другой, все задворками, задворками, может, от старой риги. Увидела Алёшу, чего-то испугалась, стала целовать руки: «Барич, барич, ты только барыне не говори». А он не понимал, о чем она. Ну щиплют, так что? Даже гуси щиплются. Зачем он будет говорить про такое? Ну страдает Матрёша от подлых рук свободного француза, ну так не бежит жаловаться тетеньке. Алёша уже как-то тайком заглядывал в тетенькин письмовник — «Приклады, како пишутся кумплементы разные». Не все там понимал, но многое заставляло задумываться, как иногда плохое слово, сказанное за спиной.
Тетенька в ту осень тоже вела себя необычно, волновалась без причины.
Произносила вдруг как одно целое без перерывов. «Алёшенька у Анри волосы крашеные совсем рыжий парик перестал надевать у нас и не нужно волосы выцветать стали говорит про хор про голоса а надо не строить в ряды а думать дело дай такому Анри волю он всех построит ты помни ты к немцу держись порядок у него характер воспитывай немец учит драть мужика ты смело гляди немец одевается как мужик потому как это правильно а Анри несусветно все тутти да диспозиция подразумеваю не слышит ход времени мне твою маменьку жаль».
Он не знал, как на такое ответить, сказал только:
«А мне красивая птица снилась, тетенька. Перо золотистое, хвост веером».
«Да откуда у нас в Томилине, пусть и во снах, водиться стало такое?»
«Может, из блаженной страны прилетела, тетенька».
«Да где может лежать такая блаженная страна?»
«Может, за Нижними Пердунами, тетенька».
Она указала рукой — уйди. Но не рассердилась.
Алёша послушно вышел и на крыльце задохнулся чистым воздухом.
Тихая-тихая осенняя речка Кукуман невдалеке устремлялась в лес, совсем терялась в густых кустах. А куда течет, где кончается? Может, правда уходит в соленое море? Может, правда, если плыть на лодке, увидишь большую воду?
13.
И сам уже понимал, что надо учиться.
Сносно говорил по-немецки, сам герр Риккерт сдержанно одобрял.
Немного стал говорить по-французски, Анри считал, что больше и не надо.
Мон амур… Амбассер ма петит фема… Все же тетушке эти слова старался не повторять, обходился совсем простыми. И держался смирно. «Никто не имеет, повеся голову и потупя глаза, вниз по улице ходить или на людей косо взглядовать, но прямо, а не согнувшись ступать и голову держать прямо ж, а на людей глядеть весело и приятно, с благообразным постоянством, чтоб не сказали: он лукаво на людей смотрит». Тетеньке не нравились слова, которым кавалер Анри Давид учил Алёшеньку. В его возрасте, считала, нужны другие. Но, вздыхала, может, и эти пригодятся. Требовала от Анри многого, даже выговаривала ему за спорные деревеньки: «Почему дело ни с места?»
Такая и кукушку перекукует, но кавалер в ответ весело всплескивал руками.
«Да как сдвинуть дело, любезная Марья Никитишна? Кто у вас мерил землю? Безмерно живете, ни дорог, ни меток. Начнешь расспрос, в ответ указывают: вон от устья речушки до сухой березы — это ваша земля, а от сухой березы на болото, а оттуда на взгорки до лисьих нор — тоже ваша. А соседи на это говорят: нет, до лисьих нор — это их земля. И вообще, — начинал кипятиться Анри, — что за приметы? Повалит ветром сухую березу, увезут ее на дрова, тогда к чему примеряться? В дальней Бурловке церковь поставили, главы покрыты белым железом, так и сверкает в приличной кротости, а ведь и они самым краем, но залезли на вашу землю».
«Ну так вези подарки в губернию».
Господи, помилуй тетеньку, думал про себя Алёша.
Теперь иногда сидел перед нею точно как Тришка — дурачок деревенский.
Надо на вопросы отвечать, а в голове никаких мыслей нет. А тетенька от него слов ждала. А он не знал — каких. И немец не подсказывал. А французу Анри не до того было. Тетенька выходила к обеду хмурая, перед кавалером Анри Давидом по ее указанию ставили теперь другую чашу с умным напоминанием: «Не злись, смирись, человече, желаешь славы земныя, за то не наследишь небесныя».
Ну и пусть. Алёша вдруг научился врать.
А все потому, что повадился слушать девок.
У Анри хор с ними не получился — времени на это не было, и тетенька сердилась: и без того в светлые праздники плясали и пели по всей деревне, даже в истощенных Нижних Пердунах. Немец на такие праздники не ходил, а тетенька посылала людям вина, сама тоже не ходила. И задержанный за столом француз боялся показать, что обижен, делал вид, что ходить никуда не хочет.
«Ваши дикие русские пляски давно отменять надо».
«Так нельзя, — возражала тетенька. — Чем заменить такое?»
«Степенным польским менуэтом, — находился Анри. — Так теперь в Петербурхе делается. Сам государь любит менуэт и резвый английский контрданс. Пленные шведские офицеры много учат танцевать русских дам и кавалеров».
«Учить — дело простое. Переучивать трудно. Наши танцы привычнее».
«Государь прикажет, привыкнете к новым».
«Это еще к каким?»
«А к таким, где становятся кавалеры и дамы, как в экосезе».
Тетенька невольно крестилась: «Что за слова ты высказываешь, Анри?»
«Совсем простые, но чувственные, — с удовольствием объяснял француз. — Экосез — это когда кавалер кланяется даме и ближайшему кавалеру, а дама следует его примеру, и, сделав круг, оба весело возвращаются на свое место».