Иван Спиридонович Рахилло
Лётчики
Андрей потянул широкую лопасть пропеллера и поскользнулся — тупой удар по черепу сбил его на снег. Не помня себя, он торопливо отполз на четвереньках и поднялся на ноги. Обеспокоенное лицо инструктора высунулось из кабины:
— Что случилось?
— Ничего не случилось. Всё благополучно, — ответил Андрей, удивляясь своему спокойному голосу; этот спокойный голос и напугал его больше всего. Андрей поправил шлем и, ощутив за ухом что-то горячее и липкое, бросился бежать прямо по посадочной полосе.
На старте не поняли, в чём дело: перед взлётом прогревались моторы, и вдруг через поле кто-то побежал, кто именно, определить было трудно. Инструктор взволнованно отстёгивал ремни, отдавая приказание двум подоспевшим курсантам:
— Один за ним, другой к санитарке!
Дежурный по полетам распорядился выложить на старте крест.
Возле самолёта уже собиралась толпа, с молчаливым любопытством разглядывая лопасти винта.
— Вот это долбануло.
— И как это он бежит?
Андрей бежал, не чувствуя боли. «Не повезло. Месяц остался до окончания, и вот тебе на! Придётся с другим выпуском заканчивать курс… Вот досада!»
Невесёлый день отражался в широкой лакированной полосе, оставленной санями. Она текла под ноги Андрею, вытягиваясь в бесконечную серебряную ленту: это немного напоминало ощущение быстро скользящей земли, когда самолёт идёт на посадку. «Ничего не произошло: просто лёгкий удар и — всё… Ведь бегу же я…» И Андрею стало стыдно, что из-за такого пустяка он взбудоражил весь аэродром. Но те четыре ступеньки, которые в другое время он мог бы перемахнуть одним шагом, теперь казались непреодолимым препятствием. Опираясь на перила, Андрей поднялся на площадку и ввалился в амбулаторию. Лекпом собирался обедать и уже был в шинели.
— Винтом по голове ударило, — сказал Андрей, опять удивляясь своему спокойному голосу.
— Кого ж это угораздило?
— Меня…
— Что-то незаметно, — неторопливо застегивал свою шинель лекпом. — Чего же ты сюда по всякому пустяку несёшься, когда на аэродроме санитарная машина дежурит?
Андрей, не настаивал на том, что с ним произошло серьёзное несчастье, наоборот: в том, что лекпом принимал его за здорового, он находил для себя даже некоторое облегчение. «Может, и правда?..» И он собрался было уходить, как в распахнутую дверь ворвался запыхавшийся курсант, посланный вдогонку за Андреем.
— Перевязывай… Что ж ты вылупился? — закричал он на лекпома. — Или не видишь, человека долбануло, еле на ногах держится? Садись, Андрюшка! — Он подставил табурет и усадил его.
Лекпом не спеша расстегнул пряжку на шлеме Андрея, но, увидев на шерстяном подшлемнике тёмно-красное пятно в полголовы, бестолково засуетился. Андрей сам осторожно стащил уже прилипший к волосам подшлемник.
— Беги за доктором! — распоряжался курсант. — А ты закури, Андрюша, закури! Когда куришь — легче… Потом и с медицинской точки полезно.
— Уйди, Гаврик…
Засучивая на ходу рукава, торопливыми шагами вошёл врач и следом, тяжело дыша, лекпом.
— Иди, я тебе говорю! — уже сердито закричал Андрей.
Гаврик задержался в приёмной. Вытянув шею, он прислушивался ко всему, что происходило в амбулатории. Вот хлопнула дверца шкафчика. Звякнуло стекло. Защёлкали ножницы. Потом тишина и негромкое «ой» Андрея. Опять тишина. Шаги. Скрип раздираемого бинта.
— Ну вот и готово!
— Можно идти? — голос Андрея.
— Что?.. Что вы, батенька, в уме ли? Мы вас в госпиталь сейчас отправим. Лежать, лежать…
— И надолго? — упавшим голосом спросил Андрей.
— Там видно будет.
Свалилась табуретка. Шаги. Дверь распахнулась.
— Куда пройти?
— Может, помочь, Андрюша?
Гаврик заботливо потянулся поддержать товарища, Андрей хмуро оттолкнул его:
— Брось, я не ребёнок! — И, смущаясь того, что пошатывается, Андрей нетвёрдо зашагал по коридору.
Цветные бабочки вдруг заметались перед его глазами, и пол и дверь стали уходить куда-то вниз. «Так на петле уходит земля», — успел подумать он и во весь рост грохнулся оземь.
Каждое утро над госпиталем с контрабасовым гудом пролетали самолёты. Андрей не мог спокойно слышать этого гуденья: он начинал ненавидеть и койку, и простыню, и белую безжизненную тумбочку, запах лекарств становился омерзительным. Ему непонятна была профессия врача и сестры, которые всю жизнь проводили в этих спокойных палатах. Хотелось сорвать повязку и бежать без оглядки туда, в ангары, к ребятам, где так приятно пахнет отработанным бензином, грушевой эссенцией эмалита, где простор и — ветер, ветер!
Во время перевязок он приставал к врачу с одним и тем же:
— Скоро выпустите на волю?
— Нетерпимость — отрицательная черта для летчика. Вас, батенька, с таким характером попрут из авиации.
Андрей ненавидел врача. Лежать надоело. Книг читать не разрешали. Единственным развлечением был сосед по палате, старый лётчик Волк-Волконский. Его обветренное лицо, узкое и скуластое, было иссечено множеством морщин. Hо это не были морщины старости, они вели своё происхождение от упорства и настойчивости. С замиранием сердца ожидал Андрей его рассказов. Волк-Волконский выражался односложно, нехотя.
— Вопрос о притяжении к препятствиям в науке пока не освещён. А тебе знать надо… Я из-за этого потерпел аварию. Это четвертая в моей жизни. У меня сдал мотор. Высота была. Планирую. Кругом поле, садись куда хочешь. И на всем поле одна фабричка. И представь себе: сажаю машину и мажу прямо во двор этой самой фабрички… Разбился вдребезги… Вылез. Курю. Откуда ни возьмись — фотограф. «Будьте любезны, говорит, залезьте в кабину, я вас там в обломках и засниму». Поверишь, обратно не мог влезть — так была смята кабина. Я и не знаю, как выбрался оттуда… Но это мелочь, чепуха, а вот почему я вмазал во двор фабрики, а не куда-нибудь в поле, не могу понять? Или внимание слишком заострено было?
А в двадцать третьем году мы перегоняли «ньюпоры» в другой город. Со мной на второй машине летел летчик Трошкин. У него забарахлил мотор. Пошёл на посадку. А «ньюпору» сесть — пятачок нужен. Кругом природный аэродром — сплошная степь, а в середине стоит одинокая вековая липа. И он, чудак, ухитрился сесть как раз на эту липу. Так и остался сидеть, как птичка. Приезжает аварийная комиссия: налево — степь, направо — степь, кругом — степь, а он, видите ли, посадочную площадку себе на дереве разыскал… В чём дело? Так и не мог объяснить…
А на чём летали? Помню случай — колесо отвалилось. Теперешний разве полетел бы? А я взлетел. Боевая обстановка. Запаса частей ждать неоткуда. Привязал палку волоком, как к телеге со сломанным колесом, и давай бог ноги! За моё почтенье: поднял машину, как бокал!
Волк показал Андрею старую фотографию, где он был снят в пилотке с четырьмя Георгиями:
— Я всю войну на германском фронте провел. Повидал, брат, горячего. И сам сбивал, и самого сбивали. А в семнадцатом сразу перешёл на сторону революции. Я всегда ненавидел офицеров. Раз я летчик — значит, я должен летать. И драться. А командовать — это не наше дело. Под Царицыном я вёз товарища Кирова на Терек через астраханские пески. На курятнике летели. Раз пятнадцать на вынужденную садились. На песок. И ничего, доставил. В приказе благодарность получил. Из того поколения нас осталось раз-два — и обчёлся…
Андрей слушал Волка с восторженным благоговением, ему хотелось быть таким же смелым, отчаянным и бесшабашным.
В выходной день курсанты пришли навестить Андрея. Каждый торжественно нёс подарки: кто печенье, кто папиросы, кто конфеты, а Гаврик — книгу стихов.
— Возьми, — сказал он бесхитростно, — всё равно валяется. Тебе тут делать нечего, читай-почитывай… А я стихов не люблю.
— А ты спроси, с каких пор он перестал стихи любить?
— Расскажи, расскажи!
Гаврик охотно сплюнул в ладони и потер их, словно собирался рубить дрова.
— Может, не стоит? Как, ребята, может, не стоит? — справился он мрачным басом.
— Дуй, дуй, чего там! Нам тоже интересно.
— Ладно. Дело, значит, было так: дежурил я по школе. Скучно. Сидел-сидел, дай, думаю, сочиню чего-нибудь про лётное ремесло. Взял бумагу и сел. Сижу, как заправский поэт, карандаш грызу с задумчивостью. Грызу и грызу. Половину сгрыз — ни черта не получается. Но тут ночь на подмогу подошла. А ночь была, уй-юй-юй, как в Африке! Звёзды большие. А луна! Невозможная. Гляну в окно — и невозможно… Начал писать. Первая строчка получилась скоро:
Ночь темна. А я сижу — дежурю…
Никак дальше рифму не подыщу.
«Дежурю, журю, пурю, турю, каратурю» — и всё какие-то неизвестные слова подвертываются. Наконец нашлось такое словечко. Начал прилаживать. Вышла и вторая строчка. Не заметил, как и ночь прошла. Утром сдал дежурство, отпросился в город — и бегом в редакцию. До редакции-то бегом, а там тихо вошёл. В коридоре оправил ремень, откашлялся и вхожу… Сидит эдакий луй-валуй. В очках. «Садитесь, — говорит, — товарищ». — «Ничего, — говорю, — я и постоять могу». — «Заметочку принесли?» — «Нет, — отвечаю, — стих сочинил». — «А ну, покажите». — «Я, — говорю, — лучше сам прочту». И давай ему читать, не сходя с места.