Юрий Щеглов
Триумф
Поездка в степь
Повести
Памяти Марка Гальперина и Марка Щеглова
1
В середине марта, вечером, мама, вымыв в нашей каморке занозистые полы, распорядилась:
— С завтрашнего дня будем съедать половину хлеба. Отдай-ка мне карточки.
Я хотел возмутиться. Мама иногда меняла хлеб на витамины — патоку и экстракт шиповника. Нам с сестренкой Надей иждивенческих всегда недоставало, а со ста пятидесяти и подавно взвоем. Патокой и шиповником мы не интересуемся. Со второй смены прибежим, особенно зимой, — голодные, замерзшие как собаки, чуть не ревем, пока зашпоры не отпустят. Черняшки бы налопаться до отвала и под тулуп с головой. Надышать, согреться и уснуть. Когда мама объявила, что сухари надо сушить на обратную дорогу, я безропотно вернул ей карточки. Она приняла их набухшими от горячей воды пальцами, жалостливо разгладила криво обрезанные талоны и спрятала в сумку.
Я мечтал, что по приезде из эвакуации — дома мы с сестренкой будем получать настоящие детские карточки с соответствующим количеством жиров и витаминов, а не эти, противные иждивенческие. Само слово меня коробило — иждивенец. В войну с ним неприятно жить. Вроде ты не человек — лишний, и кормят-то тебя из милости. По всем параграфам проходишь — иж, иж, иж.
А все из-за того, что в отцовском аттестате наши имена впопыхах не перечислили, написали бледно-синими чернилами: жена, два иждивенца. Согласно чему в домоуправлении и выдавали продуктовые документы. Вроде мы не папины дети, а папины неработающие родители — бабушка и дедушка, которые умерли перед войной.
Мама постеснялась идти в горвоенкомат и, предъявив нас, доказать, что мы самые настоящие дети, а не иждивенцы. Требовать, когда на фронте льется кровь, — стыдно. Но, с другой стороны, папе было б спокойнее, если б мы получали по закону. Впрочем, он не особенно волновался: своего аттестата не видел. Его высылал нам начальник II отдела лейтенант Коренев, когда папа, вырвавшись из киевского окружения, еще лежал раненый в Кзыл-Орде. Так и жили мы всю войну с уменьшенной нормой жиров и витаминов.
Сухарей насобирали полную наволочку — и тронулись в путь. Без обязательного по инструкции вызова и пропуска.
2
Снег давно стаял. Сочные коричневые и нежно-зеленые потеки, как пятна акварели на моем школьном рисунке, заливали все вокруг — и поля, и ложбины, и холмы. Хаты успели побелить крейдой, и они выступали теперь весело и горделиво, будто танцоры на вечорныцях, хвалясь своей живучестью и праздничным настроением. Кое-где возделанные лоскутки земли чередовались с пепелищами, еще более почернелыми от проливных апрельских дождей. Под голубым небом пепелища не выглядели страшно. Вблизи них пробивалась трава. Невысокая, небуйная, она, однако, неотвратимо окружала и обломки самолетов, и остовы полуторок, и перевернутые вагоны. Искореженное, ржавеющее с прошлой осени железо постепенно всасывал рыхлый, отогретый солнцем чернозем. Хрупкие побеги росли даже на металле, ухитряясь вскарабкаться вверх по броне танков, по вздернутым стволам.
— Глянь, — окликнул меня Сарычев, башенный стрелок.
Он указал желтым, прокуренным пальцем, похожим на клюв орла, в сторону фашистской, с облупленным тевтонским крестом самоходки, одиноко приткнувшейся под холмом.
— Глянь, — повторил он, — ейный хобот набок свернут: не иначе нос у нашего конюха Гната.
Непомерно длинное дуло с отвратительной нашлепкой-раструбом выпадало из сплюснутого дегенеративного лба самоходки. Она будто нюхала кусок земли перед собой, как чучело немецкой овчарки в витрине зоомагазина рядом с моей школой.
Я прижался грудью к люку «тридцатьчетверки», приземистой, ладненькой, но порядочно заваренной, с трудом смиряя скачущее сердце. Скоро я увижу знакомую улицу, родной дом напротив красного здания университета, закадычных друзей — Роберта Шапошникова и Сашку Сверчкова. Я вкачусь на боевой машине во двор, вгрызаясь гусеницами в асфальт, разверну ее, не торопясь откину крышку, стяну шлем, тряхну косой челкой на манер старшего лейтенанта Одинокова и тоном бывалого солдата скажу выбежавшим на шум мотора соседкам — жене знаменитого дирижера Дранишникова и красивой балерине Васильевой:
— Баста! Отвоевались!
Баста — любимое словечко Одинокова. Баста, станция! Баста, ужинать!
Балерина Васильева подаст мне крынку с холодным молоком. Я выпью ее до дна, оботру пшеничные усы и скажу:
— Ну, здравствуйте!
Встречать меня будут обязательно женщины. Так ведь полагается?
3
Неделю без малого я провел в тесном душном танке — ел там и спал, касаясь макушкой угрюмых, цвета черненого серебра снарядов. Маму и сестрицу экипаж приютил под накинутым на тросы брезентом. Я не прочь поваляться в тени, прислушиваясь к перестуку колес платформы, но недостает сил разлучиться с упрямо замершими рычагами, хочется все время смотреть в узкую щель, через которую видна только однообразно вертящаяся степь.
Каждый раз, когда я высовывался из люка хлебнуть свежего воздуха, Сарычев был тут как тут:
— Парко? А в бою жарища! Не иначе на уборочной. И колотит тебя от стенки к стенке.
После подобных замечаний я обычно сползал вниз. Мне становилось стыдно. Но в замкнутом пространстве неловкость постепенно улетучивалась. Я опускал ладони на рычаг и… мчался вперед.
— Из той железки оба трактора возможно сделать. На любом по Пашке — и будь здоров весенняя пахота, — продолжал философствовать Сарычев, на этот раз удерживая меня за плечо. — А сколько нас, мужиков в сапогах, в такие коробки, как кутят, понапихано? Посчитай! — И Сарычев, несмотря на свою строгость, с чувством хлопнул меня по спине.
Понять Сарычева не просто. Он говорит вместо два трактора — оба трактора, вместо на каждом — на любом, вместо Паша Ангелина — Пашка.
— Ты, Вася, что в пахоте смыслишь? — оставив меня в покое, накинулся он на Хилкова, водителя. — Тебе что зябь, что пар!
Хилков мне молча подмигнул. Терпеть приходится, потому как башенный стрелок в нынешнюю весну сам не свой. Тоскует, вредничает, смотрит на горизонт и каждый раз ворчит, шевеля усами:
— Война-то народная. Была б империалистическая — давно дернул до дому, до хаты. Ищи ветра в поле.
— Победу почуял, — объяснил Хилков удивительные слова Сарычева. — Умереть боится, не расковыряв клин.
Старший лейтенант притворился, что не услышал башенного стрелка. У того вся грудь — и левая, и правая половины — в орденах и медалях, у командира — одни пуговицы на гимнастерке. Кроме того, посторонних тут нет, а единственный сопровождающий эшелон «смершевец» катит в последней теплушке. Он знает между прочим,