Это проклятое место оказалось красивым. Бело-розовые деревья стояли на красном ледяном ковре. На них можно было смотреть не отрываясь, и жалко делалось, когда солнце уходило. А сколько десятков раз Степан проходил, понурый, с лопатой на плече, через эту розовую поросль по хрустящему красному стеклу! Ночью на него находила тоска по женщине и томила жестоко, неустанно. Он пытался гнать от себя жаркие мысли, но не мог, не хватало воли. Это была мука, настоящая, мука; это томление казалось ему невыносимей самой жестокой жажды, самого злого голода.
А между ним и людьми, жившими в каторжных палатках, легла тень. Политические старались подчеркнуть, что рады за него, но он догадывался, что им тяжело с ним. Ему уже хотелось поговорить о событиях и вещах вновь рождающегося для него вольного мира, его уже не так интересовало, кто где завтра будет работать, чья лопата лучше, выгодно ли сменять новые портянки на рваные рукавицы, привезут ли на зиму свежей капусты головками или вонючую квашеную. Но он стыдился перед товарищами своих новых мыслей и проявлял подчеркнутый, но не живой уже интерес к повседневной жизни каторги.
Уголовные прямо говорили ему:
— Эх, черт, и завидую тебе... Все бы отдал — с тобой сменяться.
И все расспрашивали Степана, как он будет жить на воле.
— Какая ж это воля? — отвечал он.—Ссыльным-я буду, тоже ведь подневольный сибирский житель.
— Ты что, глупый разве? — говорили ему. — Кто в ссылке живет? Убежать надо, сразу убежать. Тебя даже искать не станут: война, кому нужен такой человек.
— Ну нет, брат, война — как раз искать-то станут, на каждом шагу теперь дезертиров ловят.
— Значит, тебе все равно? — насмешливо говорил Гоглидзе. — Совсем все равно? Зачем же уезжаешь? Оставайся с нами, здесь все время жить будешь.
Степана определили в «Черемушкину» каторгу «не по заслугам». «Черемушкина» каторга, или, как ее официально называли, «особая команда при александровской каторжной тюрьме», обычно формировалась из уголовных, имеющих побеги, и из политических, приговоренных за тяжкие преступления к долгим: срокам. Большей частью в этот отряд попадали эсеры, максималисты, анархисты, привлекавшиеся в столыпинские годы по поводу экспроприаций и террористических актов. Лишь во время войны туда начали отправлять большевиков, выступавших за поражение царского правительства в войне и ведших агитацию на заводах и в армии.
Александровская каторжная тюрьма, где Степан прожил шесть месяцев, казалась ему мирным деревенским хутором по сравнению с «особой командой». В каторжной тюрьме ограничивалось время работы, да и работа была совершенно пустяковой; политические пользовались огромной привилегией: их не били, даже сам начальник тюрьмы говорил им «вы»; можно было читать, некоторые даже серьезно занимались политической экономней и языками. Наконец, в тюрьме зимой было тепло, каждый имел нары с тюфяком, при тюрьме имелась больница.
Степан попал в «особую команду» за небольшую провинность. Однажды он отказался уйти с прогулки на пять минут раньше законного срока. Часовой доложил об этом старшему надзирателю. Надзиратель сделал Степану замечание. Степан ответил, что не подчинится незаконному сокращению прогулки. На следующий день эта история повторилась. Старший надзиратель доложил помощнику начальника тюрьмы. В это время составлялась партия для отправки в «особую команду». Степана включили в список, и он внезапно был разбужен ночью, собрал в несколько минут вещи и вскоре, уже сидя в трюме баржи, припав к небольшой щели между досками, смотрел на низменный зеленый берег могучей сибирской реки. Спутники, узнав о причине его отправки в «особую команду», так жалели его, что недобрая тревога охватила Степана. Это было в начале лета 1915 года. Почти полтора года провел он в «особой команде при александровском тюремном округе». Он знал, что срок каторжных работ должен истечь к концу 1916 года, но тяжесть жизни оказалась так велика, что он внутренне не верил в возможность освобождения. На глазах его умерло много людей. Из его палатки двоих закопали: уголовного Чердина и политического Мишуриса. Казалось, что не было другого способа уйти из «особой команды». В течение года произошло шесть попыток побега, и все как одна кончились плохо: беглецов перестреляли— то было негласное распоряжение Черемушкина.
«Особой команды» не коснулся либеральный дух, прошедший по русским тюрьмам в начале войны. В Сибири рассказывали, что в петербургских и московских тюрьмах политические десятками просили о зачислении в армию и что начальство удовлетворяло эти заявления. Каждый день множество народа меняло тюремные бушлаты на солдатские шинели. Рассказывали, что объявление войны совпало с забастовками и манифестациями на огромных петербургских заводах и что тюрьмы были переполнены, но едва лишь началась война, забастовщиков и манифестантов выпустили, и тюрьмы опустели. Правда, опустели они ненадолго.
«Особая команда» знала обо всем лишь понаслышке. Черемушкин не отступил ни на шаг от однажды заведенного порядка — законов старой русской каторги.
Степан получил письмо от Поли. Она писала, что в Петрограде отклонили ходатайство матери Степана и не сообщили места ссылки. Она просила телеграфировать в Киев, когда Степан сядет в поезд. Письмо было из Петрограда, но Степана не удивило, почему она не в Киеве, когда уж начались занятия в гимназии. Он вообще с совершенной наивностью воспринимал Полину переписку с ним. Правда, письма ее были обычно коротки и настолько сдержанны, что походили на деловые бумаги больше, чем на девичьи письма. Получив первое письмо от Поли, Степан подумал, что партийные люди решили под видом переписки с ним девицы наладить связь. Но вскоре он увидел, что это не так. Письма Поли, как он ни старался выловить в них второй смысл, никакого отношения к политике не имели. Она обычно писала в таком роде: «Здравствуйте, Степан, получили ли мое письмо в сером длинном конверте и посылку, где были яблоки и табак, завернутый в фуфайку? В Киеве все по-старому. Гриша поймал инфлуэнцию и уже день не ходит в гимназию. Мама советует оборачивать ноги бумагой, а затем уж надевать шерстяные носки, так как бумага плохой проводник тепла...» Вот в таком роде писала Поля.
Степану казались естественными ее писания, и он не задумывался, что же заставило малознакомую девушку получать о нем справки, регулярно посылать ему посылки и письма. Да, видимо, и она старалась сухостью и деловитостью писем показать и себе и ему, что ничего в этих письмах нет: захотела — и написала, мало ли что.
Через пять дней из губернского города привезли подтверждение утерянной бумаги, и Степана вызвали к начальнику конвоя, заменявшему Черемушкина. До последней минуты Степан не верил, что он может покинуть «особую команду».
Дух произвола и безответственности с давних веков был основой российской самодержавной государственности. И хотя срок каторжных работ Степана закончился, а срок этот был установлен судебной палатой и подтвержден сенатом, хотя было соответствующее распоряжение из Иркутска и имелось решение в Петрограде, Степан не верил в реальность свободы. Чем ближе был день освобождения, тем больше становились опасения Степана. Ведь в любой день, в любую минуту мог вернуться Черемушкин — хозяин «особой команды». Он мог и задержать на год, припрятав бумаги, а мог и просто подговорить конвойного пристрелить Кольчугина и составить любой выдуманный акт: что Кольчугин утонул, или затеял бунт, или, напившись, хотел поджечь склад продовольствия. Черемушкин был силой, и все решения губернской судебной палаты и самого правительствующего сената ничего не значили, ничего не стоили в сравнении с могучим духом произвола и безответственности. Это был вечный закон, но русские люди не только терпели от него. Много несправедливых решений воинских присутствий, крутых и неверных мер, рожденных произволом высших, не доводилось до исполнения благодаря тому, что не только решения выносились по произволу, но и исполнители этих решений имели свой исполнительский произвол.
Вернувшись из канцелярии, Степан сказал Тугарову, который вывихнул себе руку и поэтому был освобожден от работ:
— Все бумаги своими глазами видел, завтра отправлять меня будут, сам смотритель сказал, а мне кажется — не будет этого. Приедет ночью Черемушкин — и конец мне сделает. Так я эту ссылку и увижу...
— Уж не бойся, наверно поедешь, — сказал Тугаров.
Тугарову казалось, что он должен передать множество- важных деловых поручений на волю. Он отвел Степана в угол палатки, хотя в палатке они были одни, и шепотом сказал ему:
— Ну, брат, слушай и запоминай...
— Ладно, запомню, — ответил Степан.