В Чопе четыре сыщика долго поджидали Миколу, но напрасно. Пятый сыщик, задача которого заключалась в том, чтобы сопровождать (конечно, незаметно) знаменитого большевика от тюрьмы до Чопа, также не появился в полицейском управлении, как и Микола в Чопе. Этого сыщика — сына верецкинского русина — Ходла увидел только мертвым через десять месяцев, после восстания в Лавочне. И только тогда он узнал, что этот сыщик не по поручению полиции следил за большевиками, а по поручению большевиков — за полицией.
Выйдя из тюрьмы на улицу, няня Маруся и Микола повернули не направо — по направлению к вокзалу, а налево, и через узкий переулок вышли на берег реки Унг.
Там стояла крестьянская телега.
Сидевший на козлах крестьянин был одет в широкую шубу. Лица его почти не было видно под опущенной на глаза черной бараньей шапкой. Он спокойно курил трубку.
После того как няня Маруся взглянула кучеру в лицо и тот что-то пробормотал, она и Микола быстро влезли на телегу.
— Живо, Кестикало! Живо! — шепнула няня Маруся.
Генералу Пари было очень неприятно, что замечательное проявление милости на площади Масарика имело такое скандальное последствие. Он велел вести самое строгое расследование и примерно наказать виновных. Вести следствие он поручил, конечно, Ходле, развившему невероятную активность с целью выяснить, кто привел в числе прочих просителей «старую ведьму». Расследование осталось безрезультатным. Но о том, как много политическая полиция сделала для выявления виновных, Ходла говорил генералу так длинно и скучно, что Пари в конце концов приказал оставить его в покое «со всей этой глупостью». Ходла повиновался.
Борьба за популярность была, таким образом, на время прервана. Но через несколько дней она возобновилась. Когда генерал узнал, какой успех имел Седлячек в прессе, он немного пожалел, что не вовлек агента по продаже пива в свою кампанию по созданию партий. Теперь он стал опять советоваться с ним по всем вопросам. Только о деле Петрушевича генерал хранил полное молчание. Об этом деле заговорил Седлячек.
— Произошла ошибка, — сказал Седлячек. — Ошибка, исправить которую уже нельзя. А раз ее нельзя исправить, то ясно, что нужно делать: отрицать, что ошибка является ошибкой. Петрушевич бежал? Глупо сделал! Если бы он не убежал, мы сами отпустили бы его. Ведь в Подкарпатском крае никого не преследуют за политические убеждения.
— Никого! — с энтузиазмом согласился генерал.
Два дня спустя Пари и Седлячек обратились к председателю чехословацкого совета министров Тусару с общим меморандумом, в котором разъясняли, что теперь, много месяцев спустя после падения Венгерской Советской республики, когда в Венгрии свирепствует белый террор, актуальной опасностью для Подкарпатского края является не рабочее движение, а оживление движения венгерских шовинистов. Рабочее движение, если оно останется в легальных рамках, является лучшим оружием против венгерских шовинистов. Оба диктатора предлагали легализовать профессиональные союзы и объявить обширную амнистию.
В то время предложение французского генерала являлось для главы чехословацкого правительства приказом. Но благодаря тому факту, что Пари подписал этот меморандум не один, а вместе с чехословацким социал-демократом, острота приказа намного снизилась.
Тусар выполнил желание Пари только наполовину. Он разрешил работать профессиональным союзам и применил амнистию только к тем участникам пролетарской революции, которых до сих пор не удалось арестовать. А находившиеся в тюрьмах и концентрационных лагерях там и оставались.
Оба — Пари и Седлячек — были довольны таким решением.
«Теперь, — думал Седлячек, когда профессиональные союзы начали вновь работать, — пришла моя очередь».
«Скоро, — думал Пари в то же время, — скоро я смогу наконец избавиться от этого вола-пивохлёба!»
Седлячек рассчитывал, что вокруг профессиональных союзов вскоре разовьется движение, достаточно сильное, чтобы оказать сопротивление жестокому военному режиму. Пари же, в свою очередь, держался того мнения, что если рабочее движение не преследуют, то Седлячек вообще здесь уже больше не нужен. По его мнению, Седлячек до сих пор был хорош для того лишь, чтобы, когда в Праге левые социалисты критиковали условия жизни в Подкарпатском крае, Тусар мог ответить, что эмиссар, получивший обширные полномочия, — старый, заслуженный республиканский политик.
Пока Пари и Седлячек плясали на спине народа Подкарпатского края, я жил в Вене. Сначала я был продавцом газет, затем сторожем на дровяном складе и наконец разносчиком на колбасной фабрике. Так я добывал себе кусок хлеба. Если бы я жил только той скудной пищей, которую зарабатывал, то, наверное, давно умер бы с голоду. Но меня привязывали к жизни воспоминания о прошлом и надежда на будущее. Я был худ, как борзая, бледен, под глазами у меня были синяки, я еле двигался. Временами у меня подымалась температура — та подлая, невысокая температура — тридцать семь и две, тридцать семь и три, — которая так ужасно ослабляет человека. Я был уверен, что скоро мне придет конец. Но потом, когда секретарь воссозданной коммунистической партии предложил мне поехать в Подкарпатский край и включиться в начинающееся там профессиональное движение, я сразу стал другим человеком. В дополнение к поручениям мне дали еще паспорт и деньги на дорогу. Было бы преувеличением сказать, что я потолстел, но нет сомнения, что, готовясь к отъезду, я напоминал борзую уже не худобой своей, а живостью. И когда в Мункаче, выйдя из поезда, я посмотрел на себя в парикмахерской в зеркало, синяков под глазами у меня уже не было.
— Ваше лицо мне кажется знакомым, господин, — сказал толстый парикмахер, брея меня.
Я назвал свою фамилию.
Парикмахер основательно порезал мне щеку.
— Простите меня, пожалуйста! Не сердитесь, пожалуйста! Одну минуточку… Квасцы немедленно приостанавливают кровотечение. Но знаете, — продолжал он, прижигая ранку квасцами, — простите меня, пожалуйста… Какая неожиданность… Я думал, сударь, да и все здесь были уверены, что вас уже давно повесили.
— Я тоже так слышал, — ответил я.
Ответ этот так поразил парикмахера, что он сразу переменил тему разговора.
— Вы изволили слышать о господине Петрушевиче? — спросил он, продолжая меня брить. — Господин Петрушевич бежал из тюрьмы, и никто не знает, где он находится. Большинство думает, что он в России. Там он соберет армию и весной… Что вы изволите думать по этому поводу?
— Думаю, что было бы хорошо освежить мне лицо одеколоном.
— Конечно, конечно. А как господин Петрушевич?
— Он бреется сам, но, насколько мне известно, не употребляет одеколона.
В гостинице «Чиллаг» на мой вопрос ответили, что свободные комнаты имеются. Но когда я заполнил регистрационный листок, выяснилось, что этот ответ был основан на недоразумении, — комнат нет и в ближайшем будущем не предвидится.
Я разыскал своего бывшего школьного товарища, Фельдмана, и временно поселился у него.
На второй год войны Фельдман попал в плен в Россию и только несколько месяцев тому назад вернулся домой. Теперь он работал учителем в мункачской еврейской народной школе. Его адрес мне дали в Вене.
Я случайно поселился в том доме, в котором около 1860 года жил другой Фельдман. Шамуэль Фельдман, раввин. На стене этого старого одноэтажного дома была мраморная доска. Стертые позолоченные буквы гласили:
«В этом доме жил и умер раввин Шамуэль Фельдман, преданный солдат Лайоша Кошута в 1848–1849 годах, сидевший закованным в толстые цепи с 1849 по 1856 год в крепости Куфштейн, где он написал песню:
Уже крикнул петух,
Уже скоро рассвет…»
Жена моего товарища Фельдмана, последовавшая за мужем с берегов мощного Енисея на берег маловодной Латорцы, накормила нас сибирскими пельменями и затем оставила наедине.
Мы с Фельдманом всю ночь беседовали при закрытых дверях и окнах. Фельдман часто вставлял в венгерскую речь русские слова. Расхаживая взад и вперед по комнате, он рассказывал мне о положении Подкарпатского края, об условиях жизни в России. Во время разговора он все время теребил отпущенную в Сибири русую бороду.
Утром Фельдман повел меня в дом профессиональных союзов и познакомил со Степаном Лорко, председателем берегсасского совета профсоюзов.
Неделю спустя после моего прибытия я встретился с Миколой в лесу Панны Цинки.
В то время как все считали, что Микола находится в Москве, мой молочный брат жил один в этом лесу, мучаясь от вынужденного безделья.
Лес Панны Цинки расположен между Сойвой и Верецке, у самой железной дороги. Этот лес, длиной в тридцать — тридцать пять и шириной в пятнадцать — двадцать километров, в котором лишь изредка встречались маленькие деревни и крохотные обработанные земельные участки, народ назвал именем легендарной девушки-музыканта, потому что, согласно преданию, красавица цыганка здесь впервые встретилась с поднявшим знамя восстания Ференцем Ракоци. Одни называют именем Панны Цинки весь лес, другие — только северную его часть, там старинные дубы уже во времена Ракоци давали густую тень.