И в тот же миг журавлиный строй снова сломался. Несколько птиц, летевших в конце стаи, бросились вниз, обогнали отставшего журавля, подлетели под него с разных сторон. Взмахи их серых крыл стали резче, здесь, на земле, отчетливо послышался их тугой шелестящий посвист, и мне показалось, легкой волной сюда донесся и поколебленный холодок высоты, и слабое живое тепло разогретых полетом перьев.
Журавли снова курлыкали громко и как будто торопливо, и я готов был поклясться, что голоса их различимы, и что в тревожном хоре вверху можно уловить и обреченный вскрик отставшего, и клики остальных — они подбадривали, они напоминали о надежде, они обещали помощь...
Не знаю, поддерживал ли ослабевшую птицу поток воздуха снизу или ее подталкивало вверх касание крыл, но она уже как будто приподнялась поближе к остальным. А журавли все перестраивались на лету, и задние вновь ныряли вниз, сменяя уставших, а те взмывали вверх, пристраиваясь в конце стаи. И только передний журавль да еще несколько птиц, летевших сразу за ним, махали крыльями по-прежнему неторопливо, все так же оставаясь на своих местах, все так же указывая путь всему косяку.
Мы все стояли, глядя им вслед, и тревожные голоса птиц становились все тише, они улетали дальше и дальше, унося ослабевшего в нелегком странствии спутника.
Иван Яковлевич, все не убиравший от глаз козырек ладони, сказал, как будто сочувствуя:
— Полетели-то как! То обычно туда, еще дальше в горы идут, а эти прямиком к морю... Спешат!
Курлыканья уже не было слышно, только видно было, что птицы все еще перестраиваются, все еще кружат внутри стаи.
— А может, он все болел, да все никак не мог поправиться? — сказал Иван Яковлевич, и глаза у него потеплели. — А они все ждали его, все дальнюю дорогу откладывали... Оттого и поздно!
Мы опять глядели вслед птицам.
Не упадет ли ослабевший журавль?.. Не покинет ли его стая? Удастся ли им всем благополучно долететь до жарких стран, переждать холодную зиму и снова вернуться на свою родину? Как знать!..
...В станицу мы возвращались поздно вечером.
Снова резко похолодало. С гор потягивало острым холодком.
Иван Яковлевич, опять натянувший на кепку синий шерстяной башлык, что-то негромко напевал. Я прятал лицо под капюшоном куртки.
Впереди уже видны были красные огоньки, причудливо разбросанные на темных холмах.
А мне в который раз уже вспоминалась журавлиная стая, и сердце вдруг защемило, и я будто почувствовал какую вину. Я подумал о своих друзьях... подумал о других людях... Все ли я всегда делал, чтобы кого-то из них поддержать? Может быть, кого-то спасти?
И друг мой думал, верно, о том же. Он перестал петь и как будто сам себе негромко сказал:
— Подумать... птицы!
И вздохнул.
В ясный полдень над осенней станицею чутко замерла тишина, и временами казалось, будто оттого и срываются, оттого и падают листья, что поодаль коротко и чисто бьет по наковальне негромкий молот: д-динь! Дли-н-нь!
Голосистый звон упруго отскакивал от пригретой неслышным солнцем земли, легко взлетал над сквозившими садами, стремительно уносился выше обступивших неширокую долину крутых гор и там истончался и пропадал совсем где-то в сверкающем тихой голубизной высоком небе...
А желтые да багряные листья, постукивая по пустеющим веткам, косо скользили вниз — одни помедленней, а другие быстрей.
Д-динь! — снова с отскоком бил молот. Дли-н-нь!
И опять подрагивали те, что угадали свой срок, и обламывались ставшие хрупкими черешки...
Д-динь!.. Дли-н-нь!
Стащив кепку, я стоял у крыльца конторы, то поглядывал на белую кромку снежников, которые четко вставали далеко за станицей, то на просторный дом в глубине сада, — это из-за него доносился звон.
Странная судьба у этого дома!
Не знаю, почему он остался без хозяина и запустел, но теперь в нем жили то какие-нибудь шедшие к перевалу «дикари», которых управляющий совхозным отделением Иван Яковлевич уговорил недельку-другую полопатить на совхозном току зерно, то излишне бойкие девчата, которых он, когда бывал в городе, подбирал где-нибудь на вокзале да привозил сюда поработать на ферме...
Не знаю, повышались ли в это время надои молока, зато производительность тракторного парка, говорят, резко падала, и так продолжалось до тех пор, пока молодые казачки, вооружившись тяпками, не осаждали Ивана Яковлевича в собственном его кабинете: увози, мол, управляющий, этих городских мокрохвосток, не то быть беде...
И в доме становилось пусто, пока в нем не поселялась какая-нибудь такая же непонятная публика.
И не гостиница, и не общежитие — так...
Теперь окна на задней стене дома были наглухо закрыты ставнями, вокруг не виднелось никаких признаков жизни.
— Кто там у тебя сейчас? — спросил я у Ивана Яковлевича, когда он вышел наконец на крыльцо.
Он слегка наклонил голову к плечу.
— А вон... слышишь? — и значительно приподнял палец. — Коваль!..
— А я гляжу, ставни прикрыты...
— Так это наши женщины проводины опять устроили, — улыбнулся, прикуривая, Иван Яковлевич. — Все до единой шибки, а застеклить не успели — одних гостей проводил, а других тут же встретил. Гляжу, за станицей в балочке шатро ладит... Я к нему: ковать умеешь? А он: не видишь, цыган? Помог я ему свернуться да сюда и привез: живи!
— А при нем, значит, нет — вставить?
Друг мой досадливо крякнул: хорошо, мол, тебе, вольной пташке, критику наводить, а ты попробовал бы тут, повертелся!
— И хороший кузнец?
А Иван Яковлевич, как будто что вспомнив, опять радостно улыбнулся:
— О! Как раз ты мне и нужен... Пойдем-ка!
Подтолкнул меня, и мы пошли по рыжей траве — Иван Яковлевич по одной стороне узкой тропки, а я — по другой.
— У тебя ж язык без костей должен быть, — посмеиваясь, говорил Иван Яковлевич.
— Ну, спасибо тебе...
— Нет, правда. Ты мне должен помочь. Как хочешь. Такой коваль, что сто сот стоит. И человек хороший... Да ты сейчас сам! А вот втемяшилось ему...
Из-за угла дома вынеслась ватага цыганчат. Все были грязные и оборванные, все босиком, с черными, в цыпках ногами. Окружили нас, заставили остановиться и не только бесцеремонно рассматривали, но и зачем-то трогали. Один, привставая на пальцах, заглядывал мне в глаза:
— Скажи, сколько время?
— Хэх, оно тебе надо! — ответил за меня Иван Яковлевич. — Ты б вон лучше нос, чтоб козюли не торчали...
Цыганчонок все тянулся и перебирал руками у меня на животе, словно хотел каким-то образом по мне взобраться.
— Скажи, сколько?
Я сказал и не успел еще опустить руку, как он вцепился в запястье:
— А подари часы?
— Часы ему! — Все как будто удивлялся Иван Яковлевич. — А по шее?
— А что у тебя в этом кармане, покажи? — не отставал цыганчонок. — А что вот в этом?
Все они были черные как галчата, и только один светлоголовый и сероглазый. Этот робко протянул измазанную ладошку и без всякой надежды попросил:
— Дай что-нибудь?
И такой он был тихий и вроде задумчивый, такой на остальных непохожий, что мне отчего-то сделалось жаль его и невольно припомнились слышанные в детстве рассказы об украденных цыганами детях... Как знать!
Иван Яковлевич в это время одного за другим брал за плечо, поворачивал к себе, озабоченно разглядывал:
— Ты, Колька?.. Или Петька? А где Васька? Вот он вроде Васька! — И обернулся, подмигнул мне. — Самый серьезный... Слышь, Васька? Тут вам ничего не обломится, ты лучше дуй в контору, найди там тетю Феню, скажи: тетя Феня, покажи, где стол у дядьки Ваньки? Она покажет, ты возьми там кулек, от тут, в правом ящике... И мне принесешь, ты понял?
Цыганчат сдуло ветром, побежали наперегонки.
— Он оно как! — сказал Иван Яковлевич, когда мы вышли из-за угла. — Уже и бричку подкатил к сходцам.
Приткнувшись задком к крыльцу, около дома стояла пустая одноконная телега, а подальше, в глубине сада, виднелся почти добела выцветший шатер, и над ним еле заметно подрагивал светлый дымок. Иван Яковлевич одобрил:
— Кочегарит! — И уже особенным голосом, каким, считается, подобает разговаривать с цыганами, еще издалека крикнул: — Можно к этой хате? Хозяин дома? Здоров, Мишка!
Плотный, лобастый цыган, с толстыми, хорошо ухоженными усами на чисто бритом лице ответил, старательно выговаривая каждый слог:
— Здравствуй, Яковлевич! Заходи, гостем будешь. — Потом неторопливо и с достоинством кивнул мне: — День добрый, присаживайтесь.
Мы устроились на низеньких чурбачках, стали смотреть в горно, где поверх раскаленных углей лежали синеватые, начинающие краснеть мелкие поковки.
Цыган сидел скрестив ноги, левой рукой продолжал покачивать мехи, и они негромко похрипывали, захлебывались в конце, фукали, всякий раз угли вспыхивали и отвечали им легким гудом. Предплечье правой лежало у кузнеца на колене, крупная, со вздутыми жилами кисть висела свободно, и смуглые пальцы были подогнуты, словно не отошли еще от долгой работы.