Уж сентябрь на исходе. Клетки как стояли, так и стоят подле покосившегося сарайчика над старым колодцем. Набухли, потемнели под осенними дождями и вроде бы ниже от этого стали.
Вот ведь, кажется, пустяк пустяком — сруб какой-то колодезный. А и тот осиротел, занедужил без рук человека.
Когда и как появился он в наших краях, не знаю — не спрашивал. Живя в деревне два лета подряд, я видал его редко, от случая к случаю.
Возвращался он домой обычно поздно. Проходил по улице, мимо наших окон, нельзя сказать, чтоб устало, с опущенными плечами. Только ноги отрывал от земли, казалось, нехотя; шаг был короткий, шаркающий, отчего большие резиновые сапоги гулко ударяли о дорожку литыми каблуками, шлепали друг о друга широкими голенищами. Он всегда был в своей обычной брезентовой робе, то затасканной, испятнанной соляркой, то еще совсем новенькой, необмятой, вздувшейся пузырем на спине, меж лопатками.
Здесь, возле колодца, его встречал шумный выводок ребятишек: девчушки и пацанята мал мала меньше, разномастные, с белесыми волосенками и не по-здешнему черными, озорными глазами. Они с гвалтом окружали отца, и ему приходилось еще больше замедлять шаг. Кто постарше, стаскивали с него перекинутые через плечо две сетки с буханками хлеба. А самая мелкота шла рядом, ухватившись кто за полу куртки, кто просто за брезентовую штанину и устремив вверх, на смуглое отцовское лицо, преданные глазенки.
Всего у него было, кажется, восемь ребятишек, больше всех в деревне. Бабоньки, любительницы посудачить, все ахали да охали: дескать, как они с Марьей дальше жить думают с такой-то оравой при их достатке. Что, мол, неужели нельзя остановиться при нынешней-то медицине, зачем плодить нищету? И с ним самим вроде заводили однажды такой разговор. А он, по словам моей матери, свел все на шутку и добавил под конец:
— Нам, горцам, нельзя делать то, что вы говорите. Закон такой. Дети — большая радость. Нельзя радость своей рукой убивать.
От матери же я и узнал, что он азербайджанец. А жена, Марья, наша местная, работает телятницей в колхозе. Несколько лет назад уезжали они отсюда насовсем к нему в Азербайджан, да через год вернулись: не по Марье оказался тамошний климат, плохо стало со здоровьем.
В деревне все его называли запросто — Геркой. А между собой, за глаза, еще и Бульдозером. Может, потому, что работал он на заводе трактористом. А больше, пожалуй, из-за его необыкновенной работоспособности. По рассказам, «пахал» он действительно не в пример другим — откуда только брались силы. Помимо основной работы, постоянно участвовал в какой-нибудь срочной «шабашке», где аккордная плата и начальство идет на все, лишь бы дело было завершено ко времени. Слыл он отличным землекопом, и его обычно звали на такие работы, где нельзя применить технику.
Одно время он ездил по заводскому поселку на телеге с «пахучей» бочкой. Никого больше охотников до такого дела не нашлось, вот он и ездил — и ночью, и в открытую, днем, в зависимости от того, как ему позволяло время. Признаться, мне поначалу даже неловко стало, когда он прилюдно поздоровался со мной на заводской плотине, восседая на бочке. Но я тут же приструнил себя и подумал шутливо: «Вот какая у меня популярность — даже „золотари“ со мной здороваются».
Такими вот стараниями Герка содержал свое большеротое семейство. Да еще задумал строиться. Домину завернул просторную, пятистенную. Выписал лесу, вывез его, стал рубить первые венцы. Только медленно шло дело у него. То в одном, то в другом конце поднимались, сверкая свежеструганым тесом, новые крыши — оживала деревня. А в поскотине, насквозь просматриваемой с нашего крыльца, одиноко темнели под дождями несколько срубленных рядов. И лишь верхние, более свежие, бревна говорили о том, что не совсем брошен сруб, наращивается понемногу. Участок, на котором Герка ставил избу, когда-то был обжитой. Сейчас от прежней усадьбы, от городьбы не осталось ни одной пряслины, ни одного кола, На месте оплывших, густо заросших мелкотравьем гряд вольготно разгулялся огородный хрен, выбросив кверху пучки глянцевитых листьев. И почему-то обидно и даже больно было оттого, что не скоро еще здесь фиолетово зацветет картошка, выбросит свои стрелки лук, станут наливаться тугие вилки капусты.
Редко я видел Герку праздным, тем более под хмельком. А тут — невероятный случай! — зашел он к нам во двор веселенький, непривычный — в ботинках, хлопчатобумажных штанах и простеньком пиджачке. Стукнул в окно, вызывая мать на крыльцо.
— Антоновна, дай пятерку. Получка будет — отдавать буду.
— Ну, еще один гулеван в деревне, — засмеялась мать. — С чего это ты, Гера, веселишься?
— Колхоз иду — большая радость, Антоновна.
— В колхоз?! — удивленно всплеснула руками мать.
Было чему удивляться. Наша деревня среди других — наособицу: завод рядом. В большинстве семей хоть один человек, да работает на производстве. Как колхозники они имеют приусадебный участок и все остальные льготы сполна. И в то же время — пусть одну, но всегда постоянную, ни от чего не зависящую зарплату.
— Да-да, колхоз иду, — сиял Герка белыми зубами. — Председатель сказал: дом строить будут.
После я слыхал, что не все гладко было на правлении, когда председатель поставил вопрос о ссуде для Герки, о безвозвратном пособии, о помощи техникой и людьми в строительстве дома. Говорят, он откровенно радовался, доказывая правленцам свою «линию»: «Да это ж работник какой! Не говорю, что механизатор, — за троих ломит. И растет у него целая бригада. Это же клад для нас!»
Услыхал я об этом позднее. А вот Геркину радость видел сам. Он уж вышел от нас, а за воротами опять объяснял кому-то:
— Колхоз иду! Скоро свой большой дом будет…
И пошел по улице в сторону сельской лавки в сопровождении нескольких своих ребятишек. Нет, не зря он попросил ни меньше, ни больше — именно пятерку. Чтоб в этот светлый день кое-что досталось и детишкам на молочишко, то бишь на сладости.
Когда Никита прибежал с автобуса, старшие братья его только что приехали на машине из анатомички. Некрашеный гроб с телом стоял еще на площадке грузовика. Почти вся их большая родова была в сборе. Мужчины деловито готовились вносить гроб в избу. Женщины толпились возле, обмахивали глаза концами платков и горестно покачивали головами. Кто-то невидимый высоко заголосил не то в глубине двора, не то в избе с распахнутыми окнами, но быстро сбился, перешел на чуть слышные причитания.
От нас, с противоположной стороны улицы, было хорошо видно, как Никита ткнулся к одному брату, к другому, к третьему, поискал взглядом кого-то среди собравшихся, видимо, свою жену Полину, и, сгорбившись, скрылся во дворе.
Несколько лет назад, когда жив был отец, Никита частенько забегал к нему. Несмотря на огромную разницу в годах — Никита мой ровесник, — у них постоянно находились какие-то общие дела. Бывали они у нас в гостях и вместе с женой. Потом у Никиты не заладилась семейная жизнь, и он уехал в город, оставив с Полиной двух маленьких сыновей и только что построенный дом. Прошло всего каких-то полгода, и вот теперь его вызвали в деревню печальной телеграммой.
Мать его, Марфа, нрава была неуживчивого, сварливого и доживала в своем старом домике последнее время совсем одна. Еще позавчера я видел ее на лавочке под окошками. Сидела она с распущенными, не по возрасту пышными, серебристыми волосами, что-то бормотала сердито, недобро поглядывала на проходящих мимо и грозила кому-то сухоньким пальцем. Был слух, что под конец она сильно попивала на пару с компанейской, тоже одинокой, старухой Макарьевной.
Похороны прошли быстро и незаметно. Дождались самую младшую Марфину дочь, Катю, с мужем и на грузовике, что так и стоял под окнами, сразу же поехали на кладбище.
А вскоре изба напротив нас наполнилась разноголосым поминальным гулом.
Где-то около полуночи к нам прибежала Анна, старшая дочь Марфы, сама уже в солидных годах.
— Антоновна, пусти до утра. Я на печке тихохонько совьюсь калачиком. — Бросила в угол рулоном свернутый новый половик, сама сунулась на лавку, приложила сжатые кулаки к глазам. — О мамоньке на помин — только и взяла, не надо мне больше ничего. О-хо-хо, не видит, не слышит покойница, как родные дети вороньем на остатнее добро накинулись. Срамотища! Ладно, хоть чужие с поминок быстро ушли… Братовья — друг на друга, и золовки хороши, готовы глаза друг дружке вынуть.
— Никита как? Был ли дома-то у себя? — сдержанно поинтересовалась мать, видимо, чтоб увести разговор от дележа.
— Ох уж этот Никитка, — закачала головой Анна. — Он у нас от рождения дитё малое. Отпетый-то, Константин, набросился на него. Ты, говорит, больше всех от матери поживился, все время увивался возле. Пьяный дурак! Катя вон семь лет с матерью жила, наоборот, все делала для нее. Не зря она избу Кате отписала. Хорошо, что они с мужем к Макарьевне ночевать ушли. А то было бы делов… Оттащили Костю-то, а Никита в слезы. Выбросил посередь комнаты, что досталось ему по мелочам. «Нате! — говорит. — Матери не стало, горевать надо, а вы о барахле». И выскочил во двор. Я за ним…