— Самое-то смешное в том, что Юрий даже обрадовался этому разговору, бросил институт и устроился на тракторный — учеником токаря. Там сейчас и работает. Уже стал, по слухам, хорошим токарем.
— И отлично — пусть себе работает. Но почему они ссорятся?
— Тетя Аня стала обвинять папу, что он сбил Юрия с толку. А когда, ну... с папой случилось все, то уже мама стала ее обвинять, что это она довела его до сердечного приступа.
— Глупость какая, честное слово, — нахмурилась мать.
— Так и идет. На две семьи разделились после смерти папы, живем как соседи, а не как родные.
— Нельзя так, — мать покачала головой. — Пойду поговорю с мамой.
Она ушла к бабушке, дверь за собой закрыла, и я не слышал, о чем они разговаривали. Но после этого бабушка вела себя сдержанно, хотя, по всему, враждебности к бабушке Ане не поубавилось: если они обе были в кухне, то руки бабушки словно теряли ловкость — кастрюли и тарелки гремели жестче и громче обычного.
Потеплела она, стала мягче чуть позднее, после того, как Юрия призвали в армию... Дверь тогда на резкий, требовательный звонок открыл я, и тот парень, что стоял на крыльце и держал в руке твердый бланк, серьезно сощурился и потребовал:
— А ну, зови кого-нибудь, из взрослых. Да побыстрее, а то некогда.
Я позвал мать, она посмотрела на бланк и крикнула:
— Юрий! Юрий! — А едва он вышел из комнаты, приглаживая на ходу растрепавшиеся волосы, обрадованно сказала: — Тебе повестка... Из военкомата.
Юрий поспешно, даже слишком поспешно подошел к парню и чуть ли не вырвал повестку; стоял у двери, рассматривал бланк, и лицо его медленно краснело — сначала покраснели щеки, потом лоб, затем краснота перешла на шею... И только почему-то нос оставался белым.
Парень подал Юрию тетрадь и короткий карандаш.
— Распишитесь, пожалуйста, — он пожал плечами. — Так требуют.
Пристроив тетрадь на дверном косяке, Юрий, расписываясь, так сильно нажал на карандаш, что графит сломался.
— Вот... — смутился он и показал карандаш парню.
— Ладно. Подточу, — поморщился парень и, косо глянув на Юрия, побежал на улицу.
А Юрий остался на месте и все рассматривал повестку: в том, что он бессмысленно крутил ее и так, и этак, вглядываясь то в лицевую сторону бланка, то в оборотную, было что-то непонятное, нехорошее.
— Юрий! — прикрикнула мать. — Очнись. Что с тобой? Он и верно словно очнулся:
— Видишь — повестка... — показал бланк и прищурился. — Нет, Оля, это совсем не то, что ты подумала. Я ведь ходил в военкомат и просился на фронт добровольцем. Там сказали: придет надобность — позовем... И вот — позвали. А я стою и думаю, каким я раньше был дураком. Летную школу бросил, курсы радистов — тоже. Уже была бы военная специальность.
Мать с облегчением вздохнула:
— Ничего. Возьмешь в руки винтовку, вот тебе и специальность, — она засмеялась, — стрелять фашистов.
Повеселев, Юрий помахал бланком:
— Верно, главное — на передний край, — и, поколебавшись немного, попросил: — Знаете что, вы моим не говорите о нашем разговоре... Что я просился добровольцем.
— Почему? — поразилась мать. — Наоборот, об этом говорить надо.
— Нет, нет, так лучше. Пусть думают, что меня призвали обычным порядком. Принесли повестку — и все. Прошу вас.
— Хорошо, не скажем, раз так хочешь, — с недоумением согласилась мать.
Рано утром Юрий ушел в военкомат на медицинскую комиссию, и все с волнением ожидали его возвращения. Тетя Валя не могла усидеть на месте и ходила по всему дому: то пропадала в комнатах, то выходила в коридор с сыном на руках — прижимала его к груди и покачивала, прохаживаясь вдоль вешалки, — то отдавала сына, бабушке Ане и торопилась на крыльцо; там, вцепившись в перила, перегибаясь через них, поднимаясь на носки, стремилась как можно дальше увидеть улицу; не выдержав ожидания, бежала к калитке...
— Перестань ты так волноваться, — не выдержала наконец мать. — Юра молодой, крепкий, здоровый... Так что скоро мы его увидим в военной форме.
Бледное лицо тети Вали покрылось пятнами.
— Ой, ой, ой, — застонала она и метнулась в комнату.
— Что это с ней такое? — удивилась мать.
— К сожалению, милая Олечка, не у всех твой характер, — туманно ответила бабушка Аня.
— Она что же, хочет, чтобы ее муж сидел дома, когда все воюют? — догадавшись вдруг, в чем дело, возмутилась мать.
— Она всего лишь слабая женщина, — вздохнула бабушка Аня. — Какой с нее спрос.
Тогда мать обиделась:
— Все мы женщины, и все слабые. Вы что же, тетя Аня, думаете, что я за Николая не переживаю? Так, что ли? — Она махнула рукой: — Ай, да что говорить. От него вон и писем совсем нет, и вызов он обещал для меня оформить, а его тоже все нет и нет... Мне ведь от этого страшно становится. Я Николая каждую ночь во сне вижу. Но разве в этом сейчас дело.
Она замолчала и села, нахмурившись, у окна.
Пришел Юрий к обеду, вытер с нарочитой медлительностью у порога о тряпку ноги и молча разделся у вешалки. Все напряженно смотрели на него, а тетя Валя изваянием застыла у двери комнаты.
Юрий покашлял в кулак и сказал:
— Завтра утром — явиться с вещами.
Бабушка Аня выпрямилась, лицо ее стало строгим, а тетя Валя подалась к Юрию, но не дошла до него, охнула, уткнулась в висевшее на вешалке пальто и тихо заплакала.
Не знаю уж, для чего, только моя мать еще раз решила утешить ее. Неловко обняла тетю Валю за плечи и слегка встряхнула:
— Перестань же ты, перестань... Перестань же! Никому не нужны сейчас слезы.
— О-о-о, да уберите вы наконец ее от меня, — заголосила тетя Валя. — Кто, ну кто дал ей право вмешиваться в чужую жизнь? Лезть в душу... О-о-о... Да пропади хоть все пропадом, мне все равно.
— Валентина! — прикрикнул Юрий.
— Ну что, что Валентина, — слабеющим голосом сказала она. — И за что только нам все это свалилось на голову? Ох, пропади все пропадом.
Юрий подошел к ней и увел в комнату.
— Ну и ну... — глядя им вслед, с великим удивлением проговорила мать. — Вот это да...
Всем было неловко от слов тети Вали, и даже бабушка Аня не пошла за ними, осталась в коридоре.
Постояв немного посреди прихожей, похмурившись, мать тряхнула головой, как бы сбрасывая с себя неловкость, оцепенение.
— Ну — ладно... Как бы там ни было, а проводить мы его в армию должны как следует. — Она посмотрела на бабушку. — Что у нас, мама, есть к столу хорошего?
Та засуетилась и скоро отыскала бутылку водки.
— Вот есть у меня. Осталась от какого-то праздника. Давно в буфете пылится. — И деловито добавила: — Надо бы за окно поставить. Охладить.
Женщины оживились, заговорили о том, что бы такое вкусное приготовить к вечеру — остаток дня прошел в кухонных хлопотах. Вскоре к ним присоединилась и, тетя Валя: вышла из комнаты успокоенной, немного торжественной, глаза ее были уже сухими, а красные пятна на лице старательно припудрены; казалось — на щеках и на лбу местами шелушится кожа.
— Извини меня, Оля, за бабью глупость, — попросила она.
Мать отчужденно на нее покосилась, но сумела пересилить обиду:
— Пустяки... Всякое случается.
Еще осенью мы узнали, что Юрий вовсе и не на фронте, а работает на заводе здесь, в городе; правда, он считался в армии и жил в казарме, или, как говорили взрослые, в бараке на казарменном положении.
Тетя Валя обрадовалась, стала розовой, глаза у нее заблестели. Собрала кое-какие продукты, сварила картошки, завернула в обрывок газеты соль, положила все в старую, в узлах, сетку и поехала на завод.
К концу зимы Юрию, опять-таки по не ясным для меня причинам, разрешили жить не в бараке, а дома.
Отчетливо помню тот день, когда Юрий пришел домой... Тетя Валя и бабушка Аня суетились, бегали по дому, рылись в шкафах — искали его рубашки, носки, кальсоны; тетя Валя растопила печь, раскочегарила ее так, что покраснела плита, а в кухне стало жарко, душно; впервые за долгое время затопили и колонку в ванной комнате.
Раскрасневшаяся от работы тетя Валя была счастливой и все приговаривала, чуть ломая язык, словно обращалась к капризному ребенку:
— Вот нагреем водички. Много, много... Ты искупаешься в ванной, как до войны. Наденешь все новенькое, чистенькое, поглаженное.
А Юрий сидел на табуретке в кухне, далеко вытянув ноги, и курил.
Рано утром, задолго до рассвета, у магазинов вдоль темных домов выстраивались длинные очереди, с каждым днем все более многолюдные и шумливые.
Очередь за хлебом, за сахаром или за крупой приходилось занимать рано, почти что ночью, и держать ее до рассвета, пока с двери магазина не снимут замок; обычно первой вставала бабушка, торопилась к магазину, но через час-другой возвращалась — продрогшая, с посиневшим лицом, молча показывала Але ладонь с нанесенным на нее химическим карандашом номером очереди, и та, помусолив карандашный огрызок, переписывала цифру на свою ладонь и уходила из дома.
Иногда будили и меня: в раздраженно гудящей толпе у магазина в любой момент могли затеять перетасовку. «Девятнадцать... тридцать... сто пять!..» — требовательно выкрикивал кто-нибудь, и если людей с названными номерами на месте не было, то очередь укорачивалась.