– Мне хочется, Андрей, писать Климентию, – можно при тебе?..
– Пиши, конечно.
Вскоре постучал Иван Кошкин. Андрей спрятался за занавеску, чтобы Кошкин его не видел.
– Ты слыхал? – спросила Анна, вернувшись.
– Да.
– Какой негодяй!
– Не единственный…
Анна села к столу, чтобы продолжить письмо, – и прервала писание, откинулась на спинку стула, далеко вперед протянула руки, опустив их на стол, глаза смотрели далеко вперед.
– А знаешь, Андрей… Этот негодяй приходил ко мне, потому что он трус и убийца… – Анна помолчала, глядя далеко вперед. – И знаешь, я сегодня убила человека – вот этою моею рукою! – И Анна ласково глянула на большую, сильную, красивую свою руку, обнаженную до локтя.
В половине седьмого в тот день, положив четыре версты на час и полчаса на отдых, Анна вышла из дома и пешком, одна, пошла на полустанок Затишье, в белом платье, в белом платочке, с узелком в руках. За чертановским полем она вошла в лес, шла лесною тропинкой, совсем у тропинки цвели ландыши. Лес пахнул медами, тесною стеною стояли березы. Нельзя было опоздать, и она шла бодрым шагом. Все же раза два она срывала ландыши и лесные колокольчики, только что расцветшие. Начало смеркаться. В сосняке прокричал сыч. Из леса Анна вышла в поле, где утихали последние жаворонки, вместе с солнцем. Вдалеке в поле у Затишья загорелись огни. С поля пахло первым картофельным цветом. В небе вспыхнули первые звезды. – Сюда, в этот осиновый овражек, должен был прийти тот… Ни разу, ни на секунду не думала Анна о том, что она – вот тем револьвером, который, вместе с хлебом и с двумя яйцами вкрутую, был завернут в узелочке, – она должна убить человека, потому что она знала, что должна пристрелить гадину, переставшую быть человеком. Она никогда не видела этого человека, – она до мельчайших подробностей представляла себе лицо предателя в соломенной шляпе.
Вдалеке прошумел поезд, отошел от станции. Анна вынула из узелочка револьвер. Было еще свободных десять минут. Она села на траву, около осины, рядом цвела ромашка, Анна стала обрывать лепестки. Высоко в небе светило уже много звезд. Рядом на дне овражка в ольшанике запел соловей, совершенно неожиданно.
С насыпи в туман овражка к соснам спустился человек в соломенной шляпе и в осеннем пальто. Это был он, провокатор, харкотина, гадина. Анна сбежала от опушки вниз в овражек, к ольшанику, к лесному мосту, – навстречу предателю. Он увидел Анну и остановился. Обе его руки были в карманах, плотно прижатые к телу, – Анна поняла, что правая его рука сжимает револьвер в кармане, что все сейчас только в том моменте, кто первый выстрелит. Анна не допускала мысли о смерти для себя. Она бежала навстречу, не стреляя. Тот выхватил револьвер. Анна выстрелила. Тот заулыбался из-под шляпы – мокрой, презренной и виноватой улыбкой, – и сел на землю, выронив револьвер. Анна выстрелила второй раз в улыбающееся лицо, и ей показалось, что даже звук выстрела был наполнен презрением. Соломенная шляпа свалилась.
Анна пошла прочь походкою, точно она боялась замарать ноги и замараться о воздух.
– Ты понимаешь это, Андрей?.. – этот, эта… из-за него сколько товарищей пошли на каторгу и по ссылкам!..
– Почему ты этого не поручила мне?
На рассвете Анна и Андрей вышли из дома в сад. На землю садилась роса. Восторженно цвела сирень. На Анне было белое платье, как яблоневый цвет. Анна шла по дорожке к обрыву с раскинутыми руками, руки касались Яблоновых ветвей, на голову падала роса. Впереди за обрывом предупреждался рассвет.
И в этот же час, за несколько тысяч километров на восток от Камынска, в Сибири, солнце было уже высоко в небе. Всю ту ночь лил дождь и дул ветер. Рассвет открыл просторную и понурую реку, понурые горы со снегом в лощинах, холодное небо и замызганный дощаник у берега. Дикая река катила волны и льдины. На рассвете над рекою кричали дикие гуси. На дощанике, на корме и на носу, стояли, опершись на штыки, и стоя спали часовые. На дне лодки, вповалку, скорченные от холода и дождя, сидя и лежа, так же спали люди, мужчины и женщины. Каменный берег казался таким, по которому никогда не ступала человеческая нога. Пора была – то снег и дождь, то солнце, – весенняя пора на севере. Сейчас же за рассветом из щели над горизонтом, из-за свинцовых туч глянуло солнце.
Из-под досок на корме дощаника, укрывавших от дождя и ветра, вылез унтер-офицер, помочился в воду за борт, ткнул в бок часового, спавшего, опираясь на винтовку, вобрал в легкие воздух и крикнул что есть мочи:
– Подымаайсь!..
В горах откликнулось эхо.
– На перекличку! на молитвуу!..
Со дна лодки поднимались люди, сорок человек мужчин, семь женщин. Женщины стояли отдельно, – и они были особенно неприспособлены к этим местам, в шляпках, иные в городских туфлях, – во всем том, в чем взяты были в отчаянно-далекой «европейской» России. Все, не только женщины, но и мужчины, и мужчины-солдаты дрожали от сырого озноба.
Унтер расправил усы, поправил фуражку, одернул шинель, вынул из-за обшлага на рукаве мокрый и затрепанный лист бумаги, вобрал в легкие воздух, рявкнул:
– Аладьин!
– Есть.
– Воскобойников! Вульф!
– Здесь. Есть.
– Обухов!
– Есть.
– Широких!
– Здесь…
Унтер еще раз вобрал в легкие воздух, гаркнул, тряхнув эхо:
– На молитву!.. Смирнаа!..
На корме дощаника запели солдаты:
Отче наш, иже еси на небесах…
Ссыльные молчали. Солдаты пели:
Боже, царя храни, – сильный державный царь православный…
Ссыльные молчали.
Дикое солнце глядело на дощаник и на горы. Льдины на реке казались под солнцем красными. На берегу на камнях жгли костер, ели мокрый черный хлеб, грелись и сушились…
Затем дощаник поплыл. Минусинск был уже позади. За одним веслом двое, сидели Климентий Обухов и Дмитрий Широких, рабочие Векшинского рудника, пошедшие в ссылку на Енисей по делам социал-демократической, большевистской партии.
Климентий весело греб – и он спросил весело Дмитрия:
– Как думаешь, эти места станут человеческими – через триста лет или через десять?
– Обязательно через десять! – так же весело ответил Дмитрий Широких.
– Ну, десять не десять, а лет через двадцать, двадцать пять, – во всяком случае под нашими руками и при нашей жизни, – здесь пройдут телеграф и электричество, здесь будут города и заводы, человеческая жизнь!.. – и будет человеческое веселье.
С кормы от руля крикнул унтер:
– Это что такое еще за веселье?! – не разговаривать!..
Карл Маркс в Лондоне – 15-го сентября 1850-го года, после роспуска Союза Коммунистов, – одновременно с этим роспуском потерял последнюю связь с общественной жизнью Германской родины – началась жизнь в Англии, в стране изгнания, и длилась двадцать три года – последних двадцать три года жизни Маркса. Германская «родина» – всем, чем могла – хотела выкинуть имя Маркса из памяти германского народа. Казалось, он был одинок. Тогда – единственная, ни с чем не сравнимая, – ясно обозначилась дружба Маркса и Энгельса, на самом деле, не имевшая сравнений. Освобожденная от человеческой скудости, теснейше сливавшая мысли и творчество товарищей, тем самым она освобождала индивидуальность каждого и помогала каждой в отдельности человеческой сущности. По существу говоря, Маркс жил в Британском музее, он уходил туда утром и приходил домой, когда музей запирался, когда дети уже спали. Дети называли отца – Мавром, отец говорил, что –
«дети должны воспитывать родителей».
В апреле 855-го года у Марксов умер сын Эдгар, которого дома звали – Мушем, единственный мальчик в семье. Маркс писал Энгельсу:
«Бедного Муша не стало. Он уснул (в буквальном смысле) у меня на руках сегодня между пятью и шестью. Никогда не забуду, как твоя дружба облегчила нам это тяжелое время. Мою печаль о мальчике ты, конечно, понимаешь»…
Тою же весной заболел и сам Маркс, и не переставал хворать до смерти… Одни друзья молодости уходили в министры;, другие – друзья идей – в могилу, умер Веерт, умер Шрамм, – и многие, многие уходили в живых мертвецов. Живые мертвецы смердили. Карл Фохт, товарищ по революции 48-го года, издал книгу, где описывал Маркса главою шайки бандитов и вымогателей, – так писалось не в первый и не последний раз…
28-го сентября 1864-го года в Лондоне, в Сент-Мар-тин-холле основалась Интернациональная Рабочая Ассоциация – Первый Интернационал. Маркс был его мозгом, – «великий ум» Интернационала. По миру зашептали и закричали о «миллионах Интернационала», – за первый год бытия весь бюджет Интернационала составлял триста тридцать фунтов стерлингов, меньше трех тысяч трехсот рублей, собранных между организаторами, – в июле 65-го года Маркс писал Энгельсу, что в течение последних двух месяцев вся его семья просуществовала исключительно за счет ломбарда. Газеты орали «о тайных происках Интернационала», – Бисмарк, прусский канцлер и умнейший в Европе королевский, а затем императорский чиновник, – Бисмарк подсылал холуев, чтобы подкупить Маркса, – Бонапарт судил французских членов Интернационала, – испанский король предлагал через своих дипломатов образовать европейскую коалицию против Интернационала. Интернационал назван был «исчадием ада», – на самом деле базельские фабриканты посылали «своего человека» в Лондон для секретного расследования, каковы денежные средства Генерального Совета, – а католики справлялись у папы, не стоит ли ввести молитвы против Интернационала, предав его проклятию? «Тайме» сравнивал секции Интернационала с первыми христианскими общинами, и Маркс шутил по поводу базельских фабрикантов, –