Сорок шесть лет назад от 1913-го года, «в бурю и непогоду» Карл Маркс отвез из Лондона в Гамбург первый том «Капитала». Один из первых, кто написал о «Капитале», назывался Евгением Дюрингом, который –
«не находил достаточно сильных слов для осуждения книги Маркса».
Университетские специалисты писали, что Маркс, как «самоучка», не имел права писать такую книгу. Один из бывших, мертвых друзей Маркса, Фрейлиграт, писал, издевательствуя, что, –
«…на Рейне многие купцы и фабриканты очень восхищаются „Капиталом“. В этих кругах книга достигает своей цели, а для ученых, кроме того, она будет необходимым научным источником».
Книгу замалчивали и оклеветывали. Английского перевода – перевода на язык «второй родины» – при жизни Маркс не дождался, и при его жизни во всей громадной, громаднейшей английской литературе на английском языке появилась о «Капитале» – только одна журнальная заметка, два десятка строчек, где – одобрялась манера изложения и сообщалось с одобрением, что –
«…сухие политико-экономические вопросы приобретают у Маркса своеобразную привлекательность»…
Первый перевод «Капитала» вышел через пять лет после его появления на немецком языке – и этот перевод сделан был на русский язык… В красном углу на полке – в избе Ивана Нефедова – лежал том «Капитала». На обложке наборным шрифтом означалось:
«Капитал. Критика политической экономии. Сочинение Карла Маркса. Перевод с немецкого. Том первый. Книга I. Процесс производства капитала. С.-Петербург. Издание Н. П. Полякова. 1872».
Экземпляр принадлежал Владимиру Ильичу Ленину. Климентий долго перелистывал книгу, – среди многих пометок были, должно быть, пометки и Ленина. Была весна, был май. Заря еще не сходилась с зарею, но зеленые северные ночи были уже по-северному зелены и белы. Весь вечер товарищи говорили о делах – о будущем в первую очередь, конечно, – Климентий и Иван вспоминали Камынск и Чертаново. Прошлое – от того времени, как один из них уехал на Урал, а другой в Москву, – было несложно и казалось ясным. По законам промышленников, когда им туго, – виноват рабочий. Климентий приехал на Урал в январе 908-го года. Еще с 907-го на рудниках и на заводе стали сбавлять расценки и затягивать расплату. В 908-м дирекция перешла на расплату талонами, отговариваясь убыточностью предприятия. На площади перед директорской конторой стоял бронзовый и величественный памятник Демидову, основателю заводов. Ночью однажды, под воскресенье на бронзовом плече памятника повисла нищенская котомка, лежали у бронзовых ног корка хлеба и три копейки медью, под котомкой висела надпись, –
«Положили бы больше, да выписки талонов давно не было!»
В воскресное утро у памятника собралась толпа, весь поселок. Памятник был велик и величественен, – заводское начальство привозило на глазах собравшихся лестницу с пожарного двора, чтобы снять котомку с обнищавшего и бронзового Демидова, князя Сан-Донато тож. Вешали котомку – Климентий и Дмитрий.
В то же время, примерно, когда на Демидова вешали котомку, – не пошли на работу с утра, не пошли с обеда, не пошли ночью, – наутро двинулись к конторе, как в Пятом году. Дирекция рассчиталась срочно – «деньгами от продажи петербургского дома», как объяснила дирекция.
Затем контора вновь не платила три месяца – и рассчиталась талонами. Рабочие писали в Государственную думу, возил петицию в Петербург Федор Кузьмич Данилов, внес в думу петицию член думы уральский большевик Николай Максимович Егоров, – дума положила петицию под сукно. Федор Кузьмич Данилов ходил к министру торговли и промышленности его превосходительству господину Тимирязеву. Тимирязев сказал:
– Медь ваша продается в убыток. Поэтому у Демидова нету денег, а субсидий больше мы ему не дадим, так как он и так уже много должен. В силу этого он и задерживает расчеты с вами.
Федор Кузьмич Данилов сказал:
– А раз господину Демидову такое разорение от нас происходит, нельзя ли нам в наше распоряжение руднички и заводики, мы вам субсидии возвратим, а «убыток» разделим между собою, жить богато будем.
– Это идея, – сказал Тимирязев. – Не успеете приехать домой, как распоряжение будет дано…
И действительно, – Федор Кузьмич Данилов был арестован по дороге домой…
Партию громили еще с 907-го года, партия ушла глубоко в подполье, – праздничали полиция и заводчики, охраняли себя уже не казаками, которые стали «ненадежны», но ингушами, не говорившими по-русски. И все же в подполье партия основала кассу взаимопомощи, больничную кассу, общество страхования, образовательные курсы. После ареста Федора Кузьмича Данилова партия возродила – родившийся в Пятом году, умерший в Шестом – союз горнорабочих. Это уже не были рабочие прошлого века. Шапок никто не ломал перед начальством, сено и дрова никто не возил штейгерам и разметчикам в поклон, дети рабочих не пасли их телят…
Бастовали в 10-м году, – представитель рабочих стал принимать участие в расценках, заработок был не меньше восьмидесяти копеек в сутки. Бастовали с 1-го мая в 911-м году – бастовали три месяца, проиграли забастовку: заводчик объявил локаут, запер рудники от рабочих, закрыл завод. Когда рабочие вновь пришли работать, тринадцать человек из них, инициаторы забастовки, уволены были с завода «циркулярно» – с волчьими паспортами, с запрещением работать где-либо на рудниках, – и эти рабочие должны были бежать от полиции, бежали – иные до Владивостока.
Климентий и Дмитрий уцелели.
Их немного оставалось в заводско-рудничном подполье. Надо было очень много работать, работать за всех, чтоб не гибнуть, не сдаваться, не отступать. В оконце Климентия условно светилась лампа и условно опускалась занавеска, в оконце стучались – приезжие из Екатеринбурга, из Москвы – с такими ж примерно словами, как сам он, Климентий, приехав сюда, постучался к Фоме Талышкову.
И – 4-го апреля 1912-го года над рабочей Россией прогремели залпы Ленского расстрела – в ночь тогда к Климентию постучали в окошко.
Рабочие на меднорудном не были уже теми рабочими, которых порол земский начальник с исправником. Нельзя было не протестовать вместе со всею рабочей Россией. С утра в тот день грозным протестом стали рудники и завод. Через десять месяцев Климентий и Дмитрий были арестованы. Они оба хотели быть честными и не хотели мириться с империей, вот и все, – и знали, что будущее – их.
…– А ты? – спросил Климентий Ивана Нефедова.
– А я? – да все, ведь, одним лыком шиты. Конечно, я отца и Пятого года забыть не мог, да и себя помню с того времени, как мне из-за крестьянской нищеты губу рассекли пополам. Отец усадьбу подпалил, я в кустах стоял, смотрел на зарево, – никогда его не забуду!.. – а затем шел с отцом домой, – отец был счастливым человеком… Второй раз счастливым человеком был отец, когда взял на себя все поджоги в уезде, – ему счастием было жертвовать за мир. И помню, как со двора у нас выводили того самого мерина, из-за которого губу мне рассекли, – мерину было, почитай, лет двадцать… А затем – Москва. Началась с рубашки. В Замоскворечье я у Даниловского рынка на бочки обручья набивал, – мать прислала кумачовую рубашку, к пасхе, – мать без малого побирушкой в деревне жила, прислала последнее, – надел рубашку к празднику, хозяин увидел, спрашивает, – «это что такое?» – «Рубашка», – говорю. – «Почему красная?! – снять сейчас же это дерьмо?!» – Я говорю, – «мать мне такую рубашку с родины прислала, это материнская любовь, а не дерьмо!»… – «Вон с моего двора, красная рожа!»… – У меня от Гужона товарищи были, подался к Гужону. А там… видишь, где мы с тобой оказались!..
Заря не сходилась с зарею. Очень долго меркнул запад. И часом спустя после того, как товарищи улеглись спать, на камни к берегу спустился Климентий. Он был здоров и молод, красивый и широкоплечий. Он стоял на каменной глыбе у самой воды. Под ним текла и несла льды дикая река. Климентий глядел на запад, – там была Россия. Взгляд Климентия был бодр и весел. Он улыбался – веселой, просторной, почти озорною улыбкой. От реки шел просторный холод. В полумраке рядом где-то кричали дикие гуси. Сна у природы не было.
Возвращаясь на гору, Климентий подошел к забору той избы, в которой жил Ленин. Почки на хмеле набухли для цветения…
Глава тринадцатая
Эпилогическая
По подсчетам американского генерала Ли за последние три тысячи четыреста лет человечество не воевало ровно двести тридцать четыре дня.
18-го января 1871-го года, под Парижем, в Версальском дворце, в Зеркальном зале Людвига XIV умерла Германия Гете, Канта и Гегеля, – родилась империя Гогенцоллернов, когда Вильгельм первый Гогенцоллерн надел на себя в Зеркальном зале корону императора германцев, образ могущества империи империализма, пушек, чугуна, стали, каменного угля, пивных бочонков, бобового супа, свинины, хлеба, ситца, кожи.