— Ну, берегись, Туся! — крикнул Сидоров, повернувшись к ней, и сразу переменил позу, — почти лег на руль. «Харлей» круто взвыл, ветер ударил с такой силой, что у Антонины перехватило дыхание, шоссе точно взвилось. В Урицке, в Володарской, Стрельне клаксон хрипел непрерывно. Она закрыла, глаза, зажала лицо ладонями.
— Сто! — крикнул Сидоров, дальше она не расслышала.
— Десять! — крикнул он опять.
Мотоцикл все время кренило, он шел ровно, порою что-то пело в нем…
Они вернулись домой в час ночи.
— Это обошлось мне в энное количество литров бензина, — сказал Сидоров, — эти капризы, ужасающие притом, нашей Т у с и.
— Ты знаешь, Тося, — вдруг вспомнила Женя, — по-моему, я тогда не поздравила тебя с Новым годом. Вы убежали гулять, и я не поспела. С Новым годом, Антонина Никодимовна, с новым счастьем!
— А что? Неплохо выразилась старуха. Примите и от меня, дорогая Туся!
Теперь Сидоров называл ее только Тусей, и Антонина не сердилась. У него выходило смешно, но чем-то похоже на Альтуса.
Из Москвы она получила от Альтуса короткое письмо. Начиналось оно так: «Давеча, на вокзале, хотелось мне многое сказать, но как-то не вышло. Впрочем, писать обо всем этом я затрудняюсь, страшновато, что ли. Давайте пока попереписываемся немного…»
Она ответила.
И если не считать писем, которые она получала и писала сама, то все было по-прежнему. Она вставала рано, чтобы к восьми быть уже на комбинате, ложилась не раньше двух — надо было много читать и специальных книг, и разного другого; с каждым днем интереснее и как бы словно шире становилось жить. У нее уже было много знакомых, и к весне вдруг случилось так, что все вечера у нее сделались занятыми — ее звали наперебой, и она не могла и не хотела не ходить туда, куда звали, — эти ее знакомства были ее гордостью, ее очень большой радостью, очень большим смыслом. Ее звали на семейные праздники, с ней советовались, искали ее дружбы.
Вначале ей было приятно, что, когда она приходила, ее встречали так, как когда-то она встретила Женю, но потом она забыла об этом и уже не замечала той маленькой, трогательной суеты, которая организовывалась вокруг нее, едва она входила.
Уже Сидоров поручал ей проводить собрания домашних хозяек, и она отлично их проводила, хотя и робела вначале. Уже были у нее дела, и не только связанные с детьми: была и подписка на заем — но целым шести корпусам; она входила в культурно-бытовую комиссию и немало делала в клубе; ее слушали при распределении очередности ремонтов квартир — она очень хорошо знала, кому как живется на массиве.
Теперь она не конфузилась больше, приезжая в здравотдел, или в наробраз, или в райком комсомола. С ней были приветливы, многие называли ее запросто — Тося.
И основное дело ее шло хорошо. При яслях она организовала маленькую консультацию — во многом тут помогла ей Женя, — консультация была филиалом районной и сразу очень привилась. Потом возникла идея создания на массиве своего патронажа, то есть своего учета рождаемости и консультации на дому каждой матери. И патронажных сестер она подбирала вместе с Женей и с Иерихоновым, долго обсуждая каждую кандидатуру, советовалась, спорила.
Так наступила весна.
В июне октябрята и пионеры массива были отправлены в лагеря, и она сама с Федей через день, через два ездила туда, сидела вечерами у костров, работала, купалась в речке, загорала…
Федя вытянулся и говорил только об автомобилях.
В августе Сидоров велел ей ехать в отпуск.
— Куда же я поеду? — растерянно спросила она.
— Странно. Куда люди ездят? В дом отдыха хочешь?
— Хочу, — неуверенно сказала она.
— Доставать путевку?
— Да.
— В Новый Петергоф хочешь?
— Все равно.
— «Все равно», — передразнил Сидоров, — что значит «все равно»?
Она поехала в Новый Петергоф и прожила там десять дней, как живут во всех домах отдыха. Ела четыре раза в день, спала во время «мертвого» часа, играла в баскетбол. Жужжали комары, было весело, в гостиной всегда бренчали на рояле. Но на одиннадцатый день она «скисла», как сказал про нее инструктор физкультуры, и целый час просидела у телефона — узнавала у Жени, нет ли ей писем на ленинградский адрес.
Писем не было.
Она не поверила Жене и сама съездила в Ленинград. Когда она подымалась по лестнице, перед ней шел почтальон. Она его окликнула. Он дал ей два письма сразу. Она села здесь же на ступеньку и прочитала письма. Дома поцеловала Федю в обе щеки и в нос, потом выпила кружку хлебного кваса и позвонила Жене в клинику.
— Знаешь, — сказала она, — я получила.
— Ну что? — деловым тоном спросила Женя.
— Приедет.
— Врешь! — крикнула Женя.
— Честное слово.
— Когда?
— В сентябре, должно быть.
— Ну, поздравляю! — сказала Женя. — Слышишь, поздравляю. А ты когда оттуда приедешь?
— Откуда «оттуда»?
— Да из Петергофа.
— Я уже приехала.
— Ну, это свинство, — сказала Женя. — Не отдохнуть! Как это можно! Просто свинство. Значит, ты из дому?
— Да. Что Оля?
— Стоит возле меня.
— Пусть она скажет что-нибудь по телефону.
Оля произнесла пыхтя:
— Мама.
В это время позвонили — пришел Родион Мефодьевич, привез посылку от Альтуса. Антонина развернула — это была какая-то ни с чем не сообразная вещь — не то шаль, не то одеяло, не то на стенку вешать.
— А что? Очень красиво! — сказал Родион Мефодьевич. — Здорово со вкусом подобрано, верно?
— Верно! — согласилась Антонина. — Поразительная штука. Если бы к ней была еще инструкция, что с ней делать. Вы сами Альтуса видели?
— Немного видел, — сказал Степанов.
— Что он?
— Худой. Живет трудно…
И задумался, глядя в окно.
— Что же трудно? — беспокойно спросила Антонина.
— Все трудно, — обернувшись к ней, произнес Степанов, — Охранять социалистическую законность — дело нелегкое. А домой придет — один! — с укором добавил Степанов. — Холостой человек, неженатый…
Погодя невесело усмехнулся:
— Вроде меня — в этом смысле.
Посидел еще, покурил, потом жестко произнес:
— Вы извините меня, но я так считаю, что если люди любят друг друга и, прошу прощения, с ума сходят, то нечего им различные антимонии разводить, а надо друг к другу очертя голову ехать. Вот так. Будьте здоровы…
…В сентябре Первый медицинский институт объявил дополнительный прием. Антонина подала заявление и была допущена к испытаниям. Сидоров сказал, что это очень трудно, почти невозможно — и работать, и учиться, — но все-таки отчего не попытаться, раз «так уж загорелось».
— Но имей в виду, товарищ, — сказал он в заключение, — будь любезна учесть, что до весны я тебя с работы не сниму, хоть удавись. Человека на твою должность у меня сейчас нет — сама должна понять.
Испытания она выдержала.
Это было действительно неимоверно трудно — и учиться, и работать. У нее была хорошая помощница — беленькая веселая немка Хильда, но Антонина не могла на нее совсем положиться. А главное — было жалко упускать, передоверять свое привычное любимое дело, чувствовать себя в нем немного посторонней, чего-то уже не понимать — это было очень трудно и обидно.
Мучило и то, что Федя все больше отвыкал от нее.
Но она все-таки училась.
Ездить нужно было далеко, и вставала она теперь еще раньше, чем прежде, сонная — так хотелось еще поспать. Прямо из института возвращалась на комбинат, здесь же обедала, здесь же в кабинетике наскоро что-нибудь болтала с Федей, тормошила его, целовала в нос, спрашивала:
— Ты меня любишь, серенький? Или совсем забыл? Говори сейчас же!
— Что же тебе говорить?
— Любишь или нет?
— Ух ты, моя мама, — говорил Федя, — ух ты…
— А любишь?
— Не знаю.
Она отворачивалась, чтобы он не видел ее лица, и быстро говорила:
— Ну, иди играй, милый! Иди, голубчик! Мы еще с тобой поболтаем.
— Когда?
— Сегодня.
— А когда сегодня?
— Потом. Вот я освобожусь немножко — и поболтаем. Иди, серенький, иди.
— Потом ты заниматься будешь, — кисло говорил Федя, — я же знаю. И опять пошлешь меня к Олечке вечером. А на что мне Олечка, когда она такая корова-зарёва?
— Не пошлю. Будем сегодня с тобой.
— Да ну, — говорил Федя, — знаю я…
И нижняя губка у него начинала так дрожать, что Антонине казалось, будто у нее сейчас же разорвется сердце.
До вечера к ней приходили то матери, то Иерихонов, то Хильда, она сама бегала по массиву, по мастерским, по квартирам, звонила по телефону, толковала с Вишняковым, и, когда наступал поздний вечер, она бывала уже совсем уставшей, а еще нужно было сидеть и заниматься — очень не давалась латынь, трудно было с анатомией…