Стоило Володе оторваться от друзей, и вот он — один. Мама права: он одичал и начал совершать нелепые поступки, за которые потом приходится краснеть.
Плохо жить одному без друзей-приятелей.
И еще плохо, когда нет у человека старшего и самого дорогого друга — отца. И неизвестно, где он был раньше и где находится сейчас. Маму лучше и не спрашивать об этом. Ни за что не скажет. Но Володя давно догадывается кое о чем и мечтает скорее подрасти и пуститься на поиски.
А мама сидит на крыльце и тихонько рассказывает про свое житье-бытье, про свою первую работу в тяжелые военные годы.
Три рассказа Володя любит больше всех. Первый рассказ про деда. Про него мама рассказывает так:
— Когда он работал, то всегда улыбался в бороду. Я спрошу: «Ну чего ты все смеешься?» А он мне: «Вот большая вырастешь, будет тебе в деле удача, тогда и поймешь, отчего человеку работать весело…»
— А как он про себя говорил? — спрашивает Володя, хотя и сам отлично знает, что говорил дед про себя и про весь Вечкановский род. Едва мама начинает, как он сразу же подхватывает, и они начинают дружно выкрикивать в два голоса:
— Я — сучок дубовый, от меня и топор отскакивает!
При этом они хлопают ладонями по коленям, чтобы крепче получалось.
Второй рассказ про войну, как мама в госпиталь поступила, показав при этом свой вечкановский характер, как на фронт попала, раненых спасала.
Не любила она про войну рассказывать, оттого, наверное, что женщина. Был бы у Володи отец, вот он рассказал бы…
Третий рассказ, самый главный, — про Снежкова. Когда мама работала в госпитале, там лежал лейтенант Михаил Снежков. Он был художник. Снежков нарисовал мамин портрет цветными карандашами и написал внизу: «Наша любимая сестра Валя».
И на этом, самом интересном, месте мама всегда обрывает свой рассказ:
— А дальше ничего особенного не было. На фронт я, конечно, попала, но только уж под самый конец войны. И почти сразу же ранение получила, на этом все мои подвиги и закончились.
Володя знает: сколько ни проси — ничего больше не расскажет.
— И Снежкова больше не встречала? — спрашивает Володя, осторожно поглядывая на маму. Знает, что никакого определенного ответа он не дождется, но все равно спрашивает.
— Нет.
— А он, может быть, живой…
— Может быть. Неси воду.
— Так мы с тобой и живем вдвоем.
— Вот так и живем. Неси воду, мой ноги.
— А если бы пришел, то жил бы он с нами?
— Я сказала: мой ноги. Пора спать.
Володя наливает в таз воды и, сидя на пороге, начинает нехотя мыть ноги.
— И наверное, был бы он мой папа… — тоненьким голосом произносит он, вздыхая, и в то же время осторожно наблюдает за матерью.
— Ты долго еще будешь болтать глупости! — вдруг закричала она, и лицо ее покраснело. — Живо в постель!
Бросив полотенце, она ушла в свою комнату плакать. Володя знал, что она плачет, и не мог понять, почему ее так раздражает упоминание об отце. Стоит только сказать это слово — и пожалуйста…
И он, заранее зная, к чему приведут его расспросы, все равно каждый раз снова заводил один и тот же разговор, надеясь, что мать вдруг да проговорится-, и он узнает все.
То и дело вздыхая, он поболтал в тазу ногами, кое-как, вытер их и пошел домой. По сумрачным сеням расхаживала Еления. Размахивая горящей папиросой, она угрожающе гудела:
— Что-то последняя картина твоя на Капитошкины ковры смахивает. Погляжу я погляжу да и выгоню тебя из этого дома…
Ваоныч сидел на пороге своей студии и молчал.
— Спокойной ночи, — проговорил Володя, прошмыгивая в свою комнату.
Еления вослед пыхнула дымом и, кажется, огнем:
— Спи на здоровье.
Мама сидела в столовой и рассматривала скатерть на столе. Проходя мимо, Володя издал особенно затяжной вздох и покосился на маму: не заметила, зря старался. Ну и пусть, переживем-перетерпим.
И, лежа в постели, он все вздыхал и вертелся до тех пор, пока мама не сказала из столовой:
— Долго еще будешь переживать? Ну, хватит, спи.
Ага, дошло! Он только приготовился вздохнуть особенно потрясающе и даже набрал воздуха побольше, как вдруг послышался топот, и в комнату, покачиваясь, вошел слон. Мама сказала:
— Ну вот, только этого нам и не хватало!
Но слон даже не посмотрел на нее. Он тяжким слоновым голосом сказал Володе:
— А я знаю, где твой папа. Он на Луне, и мне известна дорога к нему.
И вот они пошли… поплыли… полетели… Слон, а на нем Володя. Он думает, что это, наверное, очень смешно — слон летит по воздуху, как воздушный шар. Но смеяться нельзя, сердце замирает от страха, и он никак не может сообразить — сон это или не сон…
Наступало время обеда. Мурзилка окликнула Ваську и таким слабым голосом, будто через минуту ей помирать, приказала:
— Сбегал бы в гастроном. Отец скоро придет.
— Сама не рассыпешься, сходишь, — отзывается Васька.
— Вот отцу скажу.
— А говори. Я сам скажу, что ты целый день спишь.
— Ну, кому я говорю! — визгливо крикнула мачеха, так что подсолнечная шелуха с ее губ полетела во все стороны.
Так они пререкались до тех пор, пока не пришел Капитон, Выругав жену всякими словами, он начал ловить Ваську, гоняя его по двору, как курицу. Поймав, он зажал его голову между колен и начал не спеша отстегивать ремень. Васька не вырывается и не кричит. Он знает, что все это бесполезно. Он только плачет, повизгивая, как щенок, и в то же время сморкается в отцовы брюки.
Отхлестав сына, отец бросает ремень. В ту же секунду Васька бойко, как петух, взлетает на забор и, подтягивая штаны, начинает ругаться:
— Босяк несчастный, бандюга! Подожди, вырасту, я тебя еще не так вздрючу! Ты у меня по две недели сесть не сумеешь, на пузе ползать будешь…
А отец ходит по двору и хохочет.
— Смотри, как научился ругаться, собака! Молодец, Васька, главное, не тушуйся. Ну, ладно. На вот деньги, лети в гастроном. Жрать от этой физкультуры еще больше захотелось.
Пообедав, Капитон расстилает для просушки очередную партию холстов на дворе и, похаживая между ними, отгоняет кур и воробьев. В то же время маленькими опухшими глазками он посматривает в щели забора на соседний двор. Капитон подкарауливает художника Бродникова, для того чтобы потолковать с ним об искусстве, поскольку он считает себя художником и очень любит умные разговоры.
Как только Ваоныч появился на крылечке, потирая затекшие от палитры и кистей пальцы, Капитон поспешил к пограничному забору. Его толстое красное лицо медленно всплыло над забором, как поздняя летняя луна, когда она всходит над недалеким лесом.
Вначале показывается огненный чуб, потом лоб, весь какой-то измятый и складчатый. Вот выплыли кустистые светлые брови и маленькие бесцветные, но очень пронзительные глазки. Показался нос, похожий на повернутую хвостом вверх молоденькую репку. Ботва у нее коротко острижена и слегка распушена. Это у Капитона такие усишки. А губы у него почему-то очень светлые и кажутся голубыми на медном лице.
Положив толстые, в оранжевых волосах, руки на верхнюю доску забора, он сказал своим хриплым, задыхающимся голосом:
— Привет, холлека!..
Ваоныч как-то объяснил Володе, что Капитон хочет сказать «коллега», что значит товарищ по работе. Конечно, это должно быть обидно для Ваоныча. Он ничего не отвечает, но это не смущает Капитона. Вытащив из кармана маленькую черную шапочку, он натягивает ее на голову. И вот уже его лицо не похоже на позднюю луну. Оно напоминает теперь необычайно пузатый желудь, сорвавшийся с ветки, и даже кусочек этой ветки торчит на макушке.
— Беретка! — любовно сообщает Капитон. — Некоторые деятели теперь этакое носят. Моду, значит, соблюдают.
— Какие деятели?
— Ну, вообще… Свободной профессии.
— Ага! — смеется Ваоныч. — На барахолке приобрел?
Капитон, оглаживая берет, сообщает:
— Выменял. Вещь заграничная. У нас разве чего могут…
— Это верно, — соглашается Ваоныч, — производство очень сложное, колпачки эти, сложнее атомной станции…
Капитон вздыхает:
— Вот вы смеетесь все… А я разговорился на барахолке с одним соображающим человечком. Молодой такой, а, между протчим, тут… — Капитон постучал пальцем по своему жирному лбу. — Вот тут шарики играют. Сам-то он заграничными предметами интересуется и все мне объяснил про искусство. Какое передовое, а какое, значит, на сегодняшний день отстающее.
Ваоныч вдруг покраснел и громко, на весь двор, закричал:
— А ну слезь. Забор поломаешь. Тебе пить надо бросить да полечиться. А ты ходишь тут, трясешь своими коврами.
— Ничего. От моего художества морду еще никто не воротит. От покупателя отбою нет. А кричишь ты на меня от идейного несогласия.