Алеся наклонила миску и вылила остатки супа в ложку, как это делают дети, когда еда им по вкусу.
— Эх, вкусный суп… Много он воображает о себе, твой Максим.
— Мой?!
— А чей же?! И ты должна, не откладывая, встретиться с ним и вправить ему мозги. Что это за такие деликатности? Две недели живут на одной улице и не могут встретиться. Да я бы с ним уже семь раз повидалась и поговорила.
Маша задумалась. И в самом деле, почему бы ей самой не повидаться с ним и не поговорить? Разве после семилетней дружбы, после тех писем, которые они писали друг другу, она не имеет на это права?
В дверь постучали. Сестры переглянулись, и Алеся быстро побежала открывать.
Вошла Сынклета Лукинична. Маша смутилась и, поздоровавшись, долго молчала, не зная, с чего начать разговор, о чем спросить, как держать себя. До этого они встречались так просто и сердечно, по нескольку раз на день ходили друг к другу. А теперь… Было заметно, что и Сынклета Лукинична чувствует себя неловко, волнуется и тоже не знает, как начать разговор. Она присела к столу, взяла в руки книгу, заглянула в другую, раскрытую, заметила:
— Сразу видно, кому что… У Маши — «Агрономия», у Алеси — стихи… — и опять умолкла.
Разговор начала Алеся, и начала, как говорится, с лобовой атаки.
— А мы думали — Максим, — как будто совсем безразлично, перелистывая книгу, сказала она.
— А мне вы уже и не рады? — попыталась пошутить Сынклета Лукинична, почувствовав себя легче оттого, что разговор начался в нужном ей направлении.
— Что вы, тетя Сыля! — воскликнула Маша, недовольно взглянув на сестру.
— А я по поручению сына.
— Раззе он уже дома? — лукаво спросила Алеся, хотя отлично знала, что он уже вернулся.
— У Шаройки. Вечер там. Чествуют его. И вот он послал меня, чтоб я, Машенька, тебя пригласила… Там все тре…
— Что-о? — Маша не дала ей окончить.
Она произнесла это тихо, удивленно, и Сынклета Лукинична испуганно умолкла.
Маша сделала шаг от печки вместе с этим протяжным «что-о», секунду постояла неподвижно и вдруг, почувствовав какую-то странную слабость, села на кровать. В первый момент на сердце у нее стало холодно, а потом все внутри залила жаркая боль. Кровь застучала в висках. Она сцепила пальцы и крепко прижала ладони к груди. И, может быть, поэтому стало трудно дышать.
В одно мгновение она вспомнила, как несколько дней тому назад она представляла себе его приезд, свою первую встречу с ним.
«Максим приехал!» — принесет в хату радостную весть какая-нибудь бойкая любопытная соседка или не менее любопытная девчонка. (Так оно потом и случилось.) Понятно, он сначала зайдет к матери. Но через полчаса, ну, пускай через час, он непременно придет к ней, сюда, в эту новую светлую хату, построенную для них государством… Она будет одна, празднично одетая для встречи. (Она так хотела, чтобы в этот момент не было никого дома: ни Петра, ни Алеси.) Она нарочно станет спиной к двери, будет смотреть в окно Или в книгу, будто она ничего не знает, никого не ждет и не видит его. Он тихо окликнет: «Маша!» Она обернется: «Максим!»
Они пойдут друг другу навстречу, медленно, но она не утерпит, она бросится и порывисто обнимет его. Потом она будет глядеть ему в глаза — каким он стал? — гладить его щеки, шутя дергать за усы. «Максим!»
Может случиться, что она заплачет. Разве стыдно в такую минуту заплакать? Ведь она шесть лет ждала его.
Ждала…
Маша вздрогнула и представила себе другое: как она, одетая по-праздничному, ожидала его в день приезда и как они с Алесей готовились к его приходу. Стыд, горечь и обида обожгли ей сердце.
И вот наконец он вспомнил о ней. Нет, ему напомнили… И он… прислал мать позвать её… Куда? На вечер… К Шаройке… Маша подняла голову, встретила нетерпеливые взгляды Сынклеты Лукиничны и Алеси и поняла, что она слишком долго молчит, что от нее ждут ответа. Она поднялась, подошла к столу и, сдерживая волнение, тихо, но отчетливо произнесла:
— Скажите вашему сыну, что он… — она поискала нужное слово, не нашла и, махнув рукой, отвернулась к окну.
Сынклета Лукинична опустила голову и долго молча перебирала складки платья. Потом виновато сказала:
— Машенька, родная. Разве ж я… — и тоже не окончила — прослезилась.
Маша опомнилась и быстро повернулась к старухе.
— Не надо, тетя Сыля… Простите меня, — и у самой на ресницах заблестели слезы.
Вместо снега, которого ждали с особой крестьянской тоской, западный ветер пригнал дождь. Он пошел неожиданно, под утро, когда ещё не отпустил мороз. Все — земля, деревья, крыши — покрылось звонкой ледяной коркой.
Маша забеспокоилась: наледь может погубить посевы озимых. Она перелистала книжки своей небольшой сельскохозяйственной библиотеки, но ничего о том, как бороться с этой бедой, не нашла. Надо расспросить у стариков. Правда, с тех пор как она стала серьезно интересоваться агрономией, она убедилась, что часто практические наставления старых мудрецов, вроде Шаройки, расходятся с наукой. Однако Маша не пренебрегала и советами практиков.
Но сегодня ей не хотелось идти в канцелярию, где обычно в непогоду собирались колхозники. Она боялась встретиться с Максимом. Как несколько дней назад она жаждала этой встречи, так теперь избегала. Ей стыдно было признаться себе, что она боится. Нет, нет, она не боялась. Это было какое-то другое чувство, более сложное и, может быть, потому более мучительное. Нельзя сказать, чтобы ей было очень больно. Скорей — стыдно было перед людьми. Что теперь будут говорить об их отношениях? Кого будут винить — его или её?
Однако тревога за посевы взяла верх. Такой уж у нее был характер. Всегда душа болела за колхозное добро, любой ущерб, нанесенный колхозному хозяйству, переживала она как свою личную потерю. И потому так часто и непримиримо ссорилась и ругалась с Шаройкой. Она знала, что за это Амелька ненавидит её, хотя внешне ненависть его ни в чем не проявляется: всегда вежлив, спокоен, слушает внимательно, часто соглашается, даже советуется. Маша никогда не испытывала к нему злого чувства. Наоборот, даже питала к нему некоторое своеобразное уважение и часто защищала от незаслуженных обвинений.
В канцелярии и впрямь было многолюдно. Мужчины, должно быть, рассказывали анекдоты, не предназначавшиеся для женских ушей, так как сразу замолчали. Её уважали. Не каждый мужчина столько делает, сколько она, и не каждый прожил такую трудную жизнь. Но к её беспокойству за посевы отнеслись с безобидной крестьянской иронией. Шаройка учел настроение большинства и тоже насмешливо ухмыльнулся, оскалив крупные белые зубы.
— Я, Павловна, гляжу на тебя и все удивляюсь. В кого это ты пошла? Отец твой и мать были такие спокойные люди. Никогда, бывало, воды не замутят. Вон Антон Лесковец, так тот и спал, а людям покоя не давал. И если Максим в отца, так оно понятно…
Маша, не желая, чтоб начали говорить о Максиме, прервала председателя:
— Вы, Амельян Денисович, всегда отвечаете не на то, о чем у вас спрашивают.
— А-а, ты об озимых? Ничего с ними не станется. Первый раз, что ли? И при дедах наших и при отцах…
— Вот и плохо, что мы по дедовским законам живем. Деды снимали по двадцать пудов с десятины — и рады были. А теперь вон наши соседи по сто берут.
Шаройка понял, каких соседей она имеет в виду, и, недовольно передернув усами, возразил:
— По сто не по сто, только ещё думают. А если у нас по двадцать, так ведь какой год был? Чего ты хотела в такой год?
— Засуха, — вздохнул кто-то из колхозников.
— Засуха — это ещё ничего, а вот война что наделала. Словом, не в один день Москва построена.
— Павловна, ты лучше нас на свадьбу пригласи, а то потом в спешке забудешь.
Маша вспыхнула и сразу, оставив Шаройку, повернулась к колхозникам.
— Позову всех, никого не забуду.
— А покраснела девка, — заметил Лукаш Бирила. Она почувствовала, что щеки запылали ещё ярче. — Маша, не вздумай только из своей хаты в землянку идти, мы для тебя её строили.
— Ты его в примаки возьми.
— Ого! Пойдет он! Этот черт в батьку. Гордый.
Люди говорили серьезно, без лишних шуток, и Маше удалось скрыть свое смущение. Но разговор опять больно кольнул по сердцу, и оно сжалось, заныло. Из канцелярии она пошла через огороды в поле — не могла удержаться, чтоб не поглядеть на озимые.
Сразу за огородом — молодой сосняк.
Хрустела под ногами ледяная корка. Сосны понуро опустили до самой земли обледенелые ветки. Дул легкий ветерок — и весь лес жалобно звенел, роняя радужные сосульки. Они разбивались, земля под соснами была покрыта мелкими осколками льда, но не прозрачного уже, а белого.
За сосняком — один из озимых клиньев колхоза. В конце его, на границе с полями «Воли», — семенной участок, на котором Маша с группой комсомольцев взялись вырастить стопудовый урожай.