— Давай, — ответили ребята.
— А вы, девки?
— Чего их спрашивать! Это суслики.
Далеко отбросив пустое решето, Машка вздохнула:
— Упрекать чем вздумали, зернышком.
— Теперь дальше, — продолжал Петька. — Не знаю, от природы бывают дураки или по желанию? Степка тут?
— Вот я, — отозвался голос позади Петьки.
— Объясни бригаде, почему ты, как возчик, то и дело опрокидываешь телеги со снопами? И скажи, за чей счет списать зерно, которым ты усеял непаханную землю?
Степка, надув губы, засопел:
— Это на дальней возке.
— Полтора километра — дальняя возка? А когда ты работал в своем хозяйстве и возил снопы за семь верст, тоже опрокидывал?
— Косогор ведь, — наконец-то догадался парень.
Верно, два раза на косогоре. А скажите, ребята, кто из вас на этом косогоре опрокидывал телеги? Ермилка, ты опрокидывал?
— Я завсегда объезжаю.
— Почему же Степка этого не делает?
— Он, когда едет, дрыхнет. Однажды самого снопами чуть не задавило.
— Вот, Степка, поручаем тебе на косогоре этом слезы свои ронять, а не снопы. И если ты хоть раз уронишь, вычтут трудодень. Второй раз уронишь…
— Из бригады долой, — подсказал сам Степка.
— Ну, хватит, Авдотья, налаживай гармонь. Егор, готовься танцевать с Машкой.
Егор сам спит.
— Ах, черт! Ну-ка, разбудите его.
К Егору подошла Аксютка, Петькина сестра, и толкнула его.
Егор всхрапнул и, не открывая глаз, лениво выругался.
Кто-то заметил:
— Эх, и спать любит!
— В отца, — заявил Авдоня. — Тот еще несмелый был вдобавок. Говорят, раз на сенокосе такое дело случилось: работали, работали, сели обедать, а Егоров отец не ест. Ему говорят: «Яков, хлебай тюрю». А он: «Не буду». Съели тюрю, уху налили. «Ешь, Яков, уху». — «Не буду». И уху съели. Каши наклали. «Хошь — кашу ешь». — «Не буду». Съели и кашу. А кто-то заметил: «Э-э, да у него и ложки нет». — «Нет», — говорит Яков. Вот до чего несмелый был человек.
— Ну, по части еды Егор не в отца.
— Может, он за отца и наверстывает. Небось покойник перед смертью наказывал: «Жри Егорка, за двоих, а то я мно-ого не доел на этом свете».
— Авдоня, овца у тебя в руках? — намекнул Петька на то, что Авдоня выменял гармонь на овцу.
— Вот она.
— Плясать хочу!
Стал на пенек, сделал стойку на руках и перемахнул через перепуганную Соньку.
Освещенные кострами, они, не чувствуя устали, повели хоровод. Лес охал, звуки гармоники уплывали далеко, макушки дубов сверкали отраженным пламенем. На дубах густо виднелись точки желудей. Плясали хороводом, парами танцевали. Машку подхватил Егор и, давя ей ноги, крутился не по характеру проворно. Авдоня прилег щекой на гармонь и лихо перебирал пуговки ладов.
Девки крикнули гармонисту:
— Бригадиру с Яшкой «Русского»!
Попеременке плясали «Русскую». Петька лихо выбивал ногами. Сердце замирало, кровь кипела, и совсем было невдомек, что из-за куста орешника за ним следили два глаза.
Окончив плясать, Петька крикнул Авдоне:
— Хватит!
Ложился он всегда последним, вставал первым. Перед тем как лечь, проверял лошадей, караульщиков, потом уже, подбросив в костер хворосту, отправлялся спать.
Все разошлись. Авдоня провожал Аксютку, одной рукой обняв ее, а в другой держа гармонь. Девки спали по две, по три в шалашах и ометах.
Проверив караульщиков, Петька захватил охапку соломы и отправился в орешник. Постелил, разделся, улегся, но ему долго не спалось.
Проснулся от легкого шороха. Так шуршит ящерица.
— Шиш, подлая, — пробормотал в полусне.
— Кто подлая? — раздался над ним тихий голос. Испуганно вскочил, протер глаза.
— Ты?.. Давно пришла?
— С вечера. Видела, как вы купаться ходили… Все видела, все слышала.
— Все? — переспросил Петька. — Что все?
— Ты говорил о подсолнухах, о снопах, а потом плясал. Я тебе вишенки принесла.
Присев на корточки, Наташка положила перед ним узелок с вишней.
— Ешь.
Изумленный неожиданным приходом Наташки, он не знал, что ей сказать. Она же уселась на его постель и тихо принялась рассказывать, как сегодня отец вызвал ее домой и сначала уговаривал добром, чтобы работала дома, а потом начал грозить.
— Мамка плачет: «Все равно ты там не ко двору. Начнут выгонять нас и тебя не помилуют. А твой скажет: «На что она мне сдалась». И давай тут про твоего отца рассказывать, как он налагал контрибуцию, как его за это и в город будто взяли. И говорила еще, что твой отец в парнях ни одной девке проходу не давал. Рассказывает, а у меня уши вянут. Никогда о таких делах со мной не говорила, а тут — поди. Я разозлилась и крикнула: «На велико горе зародилась я от вас! Только нет во мне того, что у вас на душе. И никогда я от вас хорошего не видела. Если бы вы были умными родителями, то единственную дочь свою в ученье отдали бы. А вы все жадничали». Мать и говорит: «Эх, дочка, дочка, видно, бог тебя мало наказал, пальцы-то обожгла. Думаешь, спроста это?» Я ей: «Что же, бог-то ваш в колхозные снопы бутылки с серной кислотой подсовывает? Завод, видать, открыл, кислоту выгоняет? Вот так бо-ог!»
Петька сидел и слушал. И голос ее журчал откуда-то издалека. В лесу темь, тишина. Лишь на поляне изредка фыркали лошади да потрескивал костер, бледно освещая верхушки деревьев.
— И говорю напоследок: «Раз я ушла, никогда не вернусь. И век не забуду, как вы насильно хотели отдать меня к Лобачевым. Прощайте и поминайте, как хотите».
«Погоди-ка немножко, — сказал тятька, — у меня к тебе последнее слово». Сам идет к сундуку. Вынул два полотенца, развернул, в них образ. И несет ко мне: «Возьми». — «Зачем?» — а у самой ноги дрожат. «Если ты решила идти своим путем, вот тебе благословение. С кем будешь жить — живи счастливо. На том свете ответчики за тебя мы! Становись на колени!» — «Не стану», — а сама ближе к двери. «Стань, дочка», — просит мать. — «Что вы, аль на смех? Куда же я образ этот понесу?» — «В избу к тому, с кем судьба сведет. Пресвятые мученики счастье семье дадут и хранить вас будут». — «Не нужны мне ваши мученики! — крикнула я. — Пущай они вас хранят, как вы в сундуке десять лет их держали. Пошли вы ко псу!»
Не надо бы мне так говорить, а я ляпнула. Тут с тятькой и поделалось. Вспыхнул он, глаза слезами налились, поднял левой рукой образ, правой перекрестился и страшно эдак крикнул: «Проклинаю тебя, дочь Наталья!.. Отрекаюсь от тебя! Будь ты трижды анафема!»
Не знаю, что уж он еще страшное говорил, только мать ударилась в голос, а я выбежала на улицу. Мать — за мной, волосы растрепались, кричит: «Дочка, Наташенька, вернись!» — «Не вернусь», — а сама плачу. «Полушалку забыла». — «Сама носи!..» И вот… сейчас руки-ноги дрожат… Что же ты вишню не ешь?
— Я тебя слушаю.
Старательно принялась развязывать узелок, но, видимо, стянула крепко.
— На-ка развяжи, ты посильнее.
На белом платке лежал ворох вишни. Наташка отбирала самые крупные и по одной клала Петьке в рот.
Потом он ее угощал. Когда осталось с половину, Наташка сказала:
— Это нам на завтра после обеда.
— Ты, что же, работать пришла?
— Знамо.
— Кто же в яслях?
— Найдут. Меня Александра Федоровна отпустила. Да что же я, домоседка какая, возиться с ребятишками? Меня небось сюда тянет, — прошептала она едва слышно и тихо прислонилась плечом к Петьке.
Он погладил ее шею. Волосы на нее спадали мягкие, как лен. В лесу было тихо, лишь изредка, потрескивая, падали спелые желуди. Временами по вершинам деревьев проносился легкий ветерок.
— Где ты спать будешь?
— Вот тут…
Глубоко в небе горят звезды. Большая Медведица льет из ковша спелый овес. На опушке проржал жеребенок — зовет мать. Послышался где-то сонный голос караульщика. И снова тихо. И в тишине запахи земли и листьев остро волнующи.
Он лежал головой у нее на коленях. Лежал и смотрел на вершину орешника. Она гладила его щеки и касалась еще ни разу не бритых усиков.
— Как же с тобой завтра? — спросил он.
— Я выйду отсюда пораньше, зайду с большой дороги, будто из села. Подойду к тебе и передам бумажку. Ты будто прочитаешь ее. И подумают, что меня прислали на работу.
Караульщик подбросил дров в костер. Они затрещали, пламя поднялось высоко и осветило знакомые макушки дубов. На орешнике, что стоял рядом, Петька заметил двойной орех. Он встал, нагнул куст и сорвал. Разломил, один орех подал Наташке.
— Это тебе за вишню.
Орех — спелый, крупный. Еще высматривал Петька — нет ли, но больше не было. Стоял, и ему не хотелось ложиться. Тогда Наташка взяла его за руку.
— Ты что? — спросил Петька.
— Спать пора. Ложись.
— А сама?
— Нет, ты сперва.
— Я-то что. Вот уж ты…
В деревне запел петух. Пел он тонко и старательно. В глуши плакал и смеялся филин. Листья орешника шершавы. Петька пожевал один, он пахнул крапивой.