А когда он увидел у дверей несколько человек из бригады и стоящую в стороне убитую горем, маленькую, ставшую еще меньше, еще незаметнее жену Мурашки, понял, что все так оно и есть, и, значит, его дорожный бред, про потерю всего, что составляло его жизнь, правда.
Он выслушал рассказ, передаваемый в который раз. Будто Мурашка решил сходить на сданный объект, отнести для детишек несколько цветков в горшках для интернатовской оранжереи. Он так жене и сказал: «Вот дело сделано, а пуповина не отпала. Пойду погляжу и цветы детишкам подарю. Будут у детдомовцев свои цветы». Стреляли в упор, прямо в лицо, была вывернута вся нижняя челюсть. И все-таки, поддерживая ее руками, он сам дошел до больницы и упал замертво на лестнице. Милиция разыскивает преступника, но пока безрезультатно. Конечно, вспомнили и о странной угрозе Хлыстова, но тот вроде в отпуске, в отъезде, и, таким образом, его вина отпадает.
Шохов слушал и не слушал, потерянно бродил возле высоких окон больницы, издали смотрел на горестно согнутую спину жены Мурашки. Что-то навсегда оборвалось в нем со смертью этого человека. Он не знал, как будет жить. Но жить, как прежде, он понимал, никогда уже не сможет.
Жизнь еще как бы катилась по инерции, и все шло своим порядком. Но было очевидно, что произошло нечто такое, что поправить, изменить, возвратить никак невозможно. Вот именно это со всей остротой ощутила теперь семья Шохова.
Зримых перемен вроде бы не произошло. Кроме того, разве, что Тамара Ивановна в каникулярный отпуск не уехала, как собиралась, к своей маме в Подмосковье, в Красково, а просидела в домике Мурашки, ухаживая за его женой и за двумя детишками, младшему было шесть лет. Вскоре старшего, школьника, удалось Тамаре Ивановне устроить на третью очередь в пионерский лагерь.
У Шохова никакого отпуска быть не могло. День-деньской он проводил на объекте, подчас задерживаясь до темноты, потому что дела без Мурашки шли неважно, а возвращаясь, брал в руки инструмент и начинал что-нибудь мастерить по хозяйству. Так в последнее время выстелил он линолеумом пол, отгородил переборочной хозяйственный уголок, где стояла электроплитка и посуда, прибил вешалку, а вместо старой трехрожковой люстры купил новую, немецкую, висящую гирляндой из цветного стекла. Шохов упорно продолжал начатую со стеллажа перестройку жилья, так восхищавшую гостей, и делал все умело и красиво, но без особого энтузиазма, почти по инерции. Хотел занять время, чтобы уйти от навязчивых мыслей. Но куда от них уйдешь!
А мысли угнетали. И одна из них о том, что вот Мурашка уехал от крупных строек, прижился в этом уютном городке, потому что хотел, по его же словам, сберечь свое здоровье или даже жизнь. А что же получилось? Ничего он не сберег, потому что все свое, как удачи, так и неприятности, человек носит с собой, и с этим уж ничего не поделаешь. Ведь не зазря же говорят: судьба — это характер. А характер, известно, в гостях и в командировке не оставишь, не заменишь другим, он нам на всю нашу жизнь даден один.
Так что же выходит: от судьбы-то не уйдешь? И, произнося слова о правдолюбцах, которые, как масло в механизме, сгорают, Мурашка как бы про себя и говорил, а значит, понимал, что он тоже обречен? Ведь очевидно всем, что был он, выражаясь его же словами, человек кипишной, беспокойный, неравнодушный, и его надорванная измученная душа не могла не страдать, видя вокруг зло, и, значит, не мог он пройти мимо не вмешавшись.
Значит, он что же, был обречен? Да нет, конечно. Не мог он знать, что станут стрелять в него в упор из охотничьего ружья. Случай, как выражаются, исключительный. Но ведь могло произойти и что-нибудь иное: скажем, могли столкнуть нечаянно с лесов, подкараулить на недостаче материалов, написать анонимку про пьянку, про взятки, да мало что сделать! Есть тысячи способов, вовсе безопасных, повредить неугодному человеку. Это мы в добре не слишком изобретательны то ли по недостатку времени, то ли по нашей вялости и лени. А в злобе, в ненависти мы разнообразны, как нигде.
И вот до чего додумался прежде всего Шохов: нельзя ходить поперек людей. Хочешь жить сам — дай жить другим. Это никак не перечило его принципам делать все по правде. На том стоял род Шоховых, верно. Но никто не говорил, что надо лезть на рожон и подставлять свою челюсть под пули. Народ разный кругом, некоторые озлели, не только кошелек из-за рубля, а душу вынут и выбросят. Значит, надо быть настороже.
А лучше, еще лучше просто уехать отсюда подобру-поздорову, мало ли хороших городков на свете — что, на этом клин сошелся? Уехать не потому, что лично он опасался за свою жизнь, ведь было же сказано, что от судьбы, как и от себя, не уйдешь. Но уйти от неприятного места, связанного с тяжкими воспоминаниями. Шохов уже понимал, как трудно будет ему жить и работать там, где все начиналось с Мурашки. Будет над Шоховым, над его семьей, над делами маячить тень убитого прораба, и жизнь станет невмоготу. Особенно когда сам понимаешь, что не утвердился, не окреп, и все сначала, с азов.
И хотя личной вины он вроде бы не чувствует, даже косвенной, но ведь можно и самого себя угнетать без конца. Отчего, скажем, вовремя не остановил человека? Ведь первый узнал, что ему угрожали, да и началось все, если размотать клубочек в обратную сторону, не с тебя ли? А не остановил, не попытался сгладить конфликт, поговорить еще раз с кривым Хлыстовым, не смог смягчить стихию Мурашки, который конечно же временами становился просто неуправляем.
Тяжело было все понимать именно так, и некому, кроме Тамары Ивановны, было это опровергнуть. Но Тамара Ивановна все вечера проводила опять же там, в Мурашкином домике, может, и она чувствовала какую-то вину и хотела хоть как-нибудь, хоть минимально ее загладить?
Тогда тем более надо уезжать. С работой после Мурашки не клеилось. С жильем тоже. Все, все сходилось, как бывает подчас, в один узел, и разорвать его мог лишь отъезд Шохова.
Однажды за чаем выложил он все Тамаре Ивановне. Был поздний вечер. Была черная осень. Шел дождь. Они пили перед сном чай, разговор шел как будто бы обычный, о делах, о том, что Ноябрьские праздники на носу, что кончается четверть и много у Тамары Ивановны контрольных. И хоть коллектив в школе неплохой, но она почему-то устала и боится, что не выдержит целого учебного года. Дай вообще она устала жить при детях, при школе, как в общежитии.
— Уедем,— сказал Шохов.
Он собирался поговорить об отъезде и готовился к такому разговору. Но и для него все получилось неожиданно и гораздо проще, чем он ожидал. Выходило так, что лучше бы поехать ему одному, чтобы было наверняка. Все он выведает, приглядится, приживется и тогда позовет ее. Учителя в новых местах нужны, как и строители. А вот куда ехать, он пока не решил. Да, мест на карте много. Так он выразился. И на юге и на севере сплошь строительство, мелкое и крупное, разное. А на востоке тем более, там куда ни ткнешь — то ли гидростанция, то ли какая дорога или комбинат химический... Но, пожалуй, стройку надо выбирать покрупней, с большим разворотом жилья, и лучше, если сначала. Вот и Мурашка утверждал, да и другие тоже, что первым хоть поначалу и достается тяжелей, но они, а не припоздавшие, в выигрыше. Если, конечно, не бояться начинать, как говорят, с пустого места. Он же, Шохов, лично не боится.
— А какой город ты придумал? — спросила ровно Тамара Ивановна. Нельзя было определить, как отнеслась она к предложению Шохова. Да и разговор-то шел о предварительной разведке, а не о том, чтобы она срывалась с насиженного места и ехала с ним завтра.
— Не знаю,— сказал он.— Может быть, в Усть-Илим? Знаешь, это на Ангаре.
И хоть Шохов притащил атлас и разъяснил ей, что от срединной части России до Сибири рукой подать, Тамара Ивановна ничего больше не произнесла. И Шохов понял, что ей надо привыкнуть к этой мысли и не надо торопить с решением. Все придет само собой.
Ноябрьские праздники справили они с учителями: после торжественной части, после детского концерта накрыли в конференц-зале стол и устроили шумные танцы. На второй день отсыпались, гуляли по улицам, и вечером снова встретились с подружками Тамары Ивановны, и, выпив, смотрели телевизор, заводили пластинки — кто-то принес только купленного Булата Окуджаву,— и опять, как прежде, Шохов разводил женщин по домам.
Об отъезде речь не заводилась, наоборот, в тот праздничный вечер, особенно задумчивый, немного ленивый, помыв посуду и убрав, они полулежа вели разговор об этих самых подружках Тамары Ивановны, почему, в конце концов, они так одиноки и есть ли у них кто-нибудь.
— У двух детишки,— сказала Тамара Ивановна.— А вот те, что рядом с тобой сидели, даже не выходили замуж.
— Так трудно выйти замуж? — спросил он.
— Трудно. Конечно, трудно. Они же не девочки какие. На танцы пойти не могут, а в школе мужчин нет. Хоть бы ты со стройки пригласил кого-нибудь.