За избенкой холм, кругом весь красный, весь усыпан спелой брусникой. Сколько раз Василий взбирался на его высоту и оглядывал дали с глупой и смешной надеждой увидеть что-нибудь родное. Сейчас на холме Нельма. Может быть, и она тоскует о чем-нибудь. Василий собирает стружку, уносит в избенку, а потом идет на холм, к Нельме. Он еще не знает зачем: утешить ли, пожаловаться, попросить ли прощения, что причинил столько убытков и беспокойства.
На пути между избенкой и холмом крошечное озерко, с берега на берег можно перекинуть камень, и на таком озерке живут четыре утиные семьи, всем хватает пищи и счастья. Василий приостанавливается над озерком и говорит мысленно: «А мы еще повоюем. Переживем и мрак и холод».
Нельма собирает бруснику; тут же, в берестяной колыбельке, под сеткой-накомарником, маленький Яртагин. Нельма работает сидя: оберет вокруг себя ягоду, подхватит колыбельку, туес и передвинет на новое цельное место; нижутся одна к другой обобранные плешинки, скоро ниткой зеленых бус опояшут весь холм.
Когда подходит Василий, Нельма поднимается во весь рост и делает знак пальцем, — тише! — потом берет Василия за руки, складывает ему ладони лодочкой, сыплет в эту лодочку пригоршню брусники и шепчет:
— Кушай!
Василий ест бруснику, захватывая ее прямо губами из пригоршни, как лошадь овес из кормушки, а Нельма улыбается ему и одобряет:
— Кушай, кушай, отдыхай, поправляйся. Устал ведь. Игарка тоже устал. Слышишь?.. — Оба слушают, как потенькивает топор. — Дрова Ландуру.
Она рассказывает, что, кроме дров, надо много-много рыбы, а так как Василий вернулся, надо расширять избенку. Она ласково, но настойчиво будит у Василия догадку, что одному Игарке трудно наготовить на всех, надо помочь ему, а тосковать пора и бросить.
— Да-да, — бормочет Василий. Ему и радостно, что он прощен и снова принят, и стыдно за необдуманный, легкомысленный побег.
Идут домой. Нельма несет люльку с Яртагином, Василий — туес с брусникой. На полдороге вдруг он останавливается и просит обменяться ношами.
— Нет, нет… Ты не умеешь, ты уронишь! — Нельма даже жмурится от страха.
А Василий настаивает:
— Немножко, один шаг.
— Нельзя… Яртагин сразу узнает чужие руки. Он шибко догадливый.
— Подержать на одном месте! — упорствует Василий.
Нельма наконец соглашается: интересно все-таки испытать ум Яртагина. И Василий несет люльку, а Нельма — туес, Яртагин же продолжает спать, сунув в рот палец, и ни о чем не догадывается. Нельма заглядывает в озабоченное, успокоенное лицо Василия и шепчет, кивая на люльку:
— Тебе такого надо. Счастливый будешь.
— Сперва такую надо. — Василий кивает на Нельму, потом до самой избенки оба идут молча.
Нельма готовит в избенке обед. Игарка все рубит дрова, а Василий ушел в лес, лег на моховую полянку среди черемушника и осинника. Одинокая былинка иван-чая уронила на затылок Василия два увядших, но еще живых и прохладных лепестка; муравей пробежал за ухом, пощекотал, будто озорница девка провела соломинкой. Василий глубоко вздохнул, под ним согласно вздохнул мягкий, податливый мох; Василий потянулся к черемушнику, гибкий сук качнулся под рукой, листья прижались к щеке человека, под теплой ладонью растаяла черемушная смола и заструила свой потревоженный запах.
Василий заснул. Разбудило его испуганное бормотание осины; она первая, когда все кусты и травы ни о чем еще не догадывались, почуяла далекий ветер и зашумела.
Снова поднялся Василий на холм, захотелось еще раз с высоты оглядеть эту землю, где надо жить пять лет, а может быть, и всю жизнь. Кругом был низкорослый реденький лес. Узловатые березки, карликовые кедры, полузасохшие лиственницы, жиденькие осинки будто устыдились своего убожества и подальше разбежались друг от друга. В лесу повсюду желтели моховые поляны и голубели озера: большие, маленькие и совсем крошечные, как зерна. Одни строгие — квадратные и прямоугольные, другие капризные: похожи на топор, на лунный серп, на морскую звезду.
Спустился с холма в лес, шел не торопясь и внимательно, как невесту, разглядывал чужую и совсем еще недавно ненавистную землю. «Вот она какая, моя нареченная». Нога при всяком шаге тонула выше щиколотки в мягком мху, был он многолетний, толстый и легко выдерживал человека, а когда, случалось, разрывался, нога упиралась во что-то твердое, как бы каменное. Василий знал — там вечная мерзлота.
Два месяца солнце непрерывно обогревало землю, и даже после такой огромной работы живой, деятельной земли был всего только тоненький скудный пластик. Но жизнь, неистребимая и бесстрашная жизнь, с любовью, зачатием, рождением и смертью, устроилась и здесь. В редколесье, на моховых полянах, зрели брусника и голубика. У озерка Василий нашел смородину — прикорнула за камнем, росту всего пол-аршина, а вся увешана тяжелыми гроздьями ягод. На кочках видел грибы — подосиновики и маслята. По берегам ручья, где мох был сорван водой, рос дикий лук — без головок, на зиму, правда, не заготовишь, — а по вкусу почти что домашний, в летнее время вполне можно есть.
«Вот она какая, моя нареченная!»
Василий сидел на крылечке, в руках у него была смородиновая ветка с гроздьями ягод. Вернулся Игарка, распахнул дверь.
— Идем обедать, наголодался, однако.
Василий повел глазом на избенку, потянул носом и запахнул дверь. Избенка похожа на трубку, тесная, черная, и тянет из нее, как из трубки, удушливым запахом пережженной махорки.
Василий помахивает смородиновой веткой.
— Удивительно: живой земли чуть-чуть, а дела какие…
— Земля у нас богатая, здесь и не этакое можно встретить.
— Знаю, видел… Здесь ведь жить можно!
— И живем.
— Ты постой, погоди, я не про то… — Василий вскакивает, делает круг рукой, будто обнимает всю видимую землю. — Здесь все можно, как там, — кивает на юг. — Как там… поля, огороды, сады, целые города.
Игарка сомневается:
— Про города, пожалуй, ты лишку хватил.
— Можно! Можно!
Потом оба умолкают в созерцании городов, полей и садов, которые будут со временем на этой далекой северной земле.
После обеда Игарка садится точить топор.
— Если можно, отчего до сей поры городов нету? — говорит он.
Василий дивится:
— Не знаешь?
— Не знаю.
— Тогда слушай. Это место оставлено для грабежа. И там грабят, везде грабят. Только там кой-какой закон, устав, вроде того: нельзя птицу выбивать дочиста. Ну, и грабить нельзя догола. А купчишкам, начальникам мало по уставу, тесно, охота пограбить догола. Вот и оставили для этого… Заповедничек! Круглый год можно охотиться, не дожидаясь августа.
Игарка опускает голову, яростней точит топор.
Василий мрачно наслаждается своим открытием: заповедничек! Потом садится рядом точить другой топор.
— А ты куда? — спрашивает Игарка.
— Туда же, ставить дрова, свою долю.
— Дрова? Чудак! Ты начинай с города, прямо с города, а дрова мужики подвезут.
Это Василию месть за «заповедничек».
Ночью был ветер. Шумела река, шумели деревья. Тревожно кричали птицы. Во сне Василию представлялось, что шумит вода на Большом пороге и кричат не птицы, а кричит, взывает о помощи Мариша. Утром, когда Игарка подал рушник утираться, Василий спросил, сколько же у него сестер и братьев.
— Сестра одна, Мариша. Наша природа такая, мужиков в ней больше. — Игарка рассказал, что пошла эта «природа» от лоцмана Дорофея. — Пожалуй, больше всего дорофеевская кровь сказалась в нашей сестрице Марише. Сестрица у нас гордая, неподкупная.
За день несколько раз возвращался он к воспоминаниям о Марише, о родном доме, о Большом пороге, вспоминал со светлой радостью: с той самой поры, как решил отказаться от Большого порога и на всю жизнь остаться жительствовать на севере, все в его сердце разом передвинулось и успокоилось, будто занимало до того временные места, а тут нашло постоянные, вечные. Умолкла тоска по родному краю, стало уверенным чувство, что правильно выбрал свою жизнь, сердце перестало сожалеть о прошлом и оглядывалось на него не для огорчения, а для радости, как бы благодарило за то, что и в прошлом было кое-что хорошее.
Новой ночью, во сне, Василий подумал о Марише, как о своей невесте.
Ландур задержался у Большого порога, решил выяснить окончательно, будет ли Мариша его женой, искать ли ему другую невесту.
Мариша шинковала капусту. Старый лоцман с ночи еще лежал на лавке, не то спал, не то болел. Мариша часто откладывала нож, садилась к окну, глядела на замороженный лес. Накануне весь день моросил дождь, а к вечеру начался сильный холод, ветер не успел высушить деревья, и оковало их ледяной коркой. Когда задувал ветер, лес начинал тоскливо звенеть. Живое и разумное чудилось девушке в этом мертвом звоне, и было оно про нее, про ее одиночество: одна, во всем мире одна. Отец скоро умрет, он уже теперь как бы мертв, брат Егор далеко, его почти что нет, не от кого ждать ласки, некому отдать и свою ласку. «Похоже, что Ландур определен на мою голову… Забыл, пожалуй, и этот».