Корнилов почувствовал, как кровь прихлынула к его лицу.
— Мы постараемся помочь им сбросить эти цепи, — горячо сказал Алексей.
— Да будет так! — крепко пожимая ему руку, отозвался итальянец. — Чувство обретенной свободы придаст силы вашим художникам, позволит создавать непостижимые творения, более прекрасные, чем те, образцы которых вы привезете из-за границы вашему отцу.
Они простились, не заметив, что просидели до рассвета. А было уже утро, и Париж просыпался. Зеленщики везли на тележках белые пучки спаржи, ослики тащили тележки молочников; консьержки открывали парадные двери и принимали от булочников длинные, чуть не в сажень, белые хлебцы.
Алексей Степанович разбудил камердинера.
— Собирайся в дорогу, — сказал он. — Не все же нам здесь бездельничать. Послезавтра едем!
1После похорон Гутарева Кириллин весь месяц ходил сам не свой. Ничего не хотелось делать, работа валилась из рук, когда в памяти вновь возникал угрюмый, тощий человек, который спрашивал его тогда у окна про желанную крестьянскую волю.
«Пока дождемся ее, сколько еще из нашего брата в петлю полезут», — думал Кириллин.
Эта смерть оставила в душе у него незаживающую рану.
Многим бросалась в глаза происшедшая в Кириллине перемена: он стал задумчив и молчалив.
Причиной перемены была не только смерть Гутарева. Было и другое. Все чаще Кириллин замечал какую-то непонятную слабость во всем теле. Утром просыпался в поту. Рубаха липла к спине и холодила грудь. Днем болела голова, порой темнело в глазах. Иной раз не хватало воздуха. Александр Васильевич задыхался от кашля, раздирающего грудь. Тяжесть в груди и ощущение слабости вызывали тревожные думы. Кириллин начинал догадываться, что болен, но старался гнать от себя эту мысль. Если бы не страшная жажда, которую нельзя было утолить, и не противная сухость в горле, может быть, реже вспоминал бы он о своей болезни. Александр Васильевич понимал, что его ждет судьба отца. Колючая стеклянная пыль скопилась в груди, и теперь наступал конец.
Просыпаясь, Кириллин выходил на улицу. Он смотрел, как над бором загоралась заря, как солнце зажигало над вершинами сосен ослепительный костер. Свежесть и светлую радость источал в этот утренний час старый бор, а душа Кириллина была объята тревогой и мраком.
Горькое чувство обиды не покидало его. Александр Васильевич представлял себе, что в такое же светлое летнее утро он навеки закроет глаза.
Гнетущие думы не оставляли мастера. Он стал выпивать. Когда туманилась голова — все забывалось, не так уже беспокоили тяжкие думы.
И еще в лесу ему было легче. Кириллин присматривался с жадностью ко всему давно знакомому и все же казавшемуся вечно новым в своей радостной красоте. Согретые солнцем стволы сосен источали сладкий смолистый запах; осыпанная светлыми бусинками росы трава и в середине лета оставалась изумрудно-зеленой... Как все это веселило прежде! Но теперь прежней радости не было.
Кириллин останавливался около молодых сосенок. Не спеша обрывал мягкую, чуть щекочущую пальцы хвою и ссыпал в подол неподпоясанной рубахи.
«Только порчу деревья — не поможет», — думал мастер, но хвою все же продолжал собирать. Бабка Клещиха заговаривала его хворь на венике, поила настоянным на меду вином, отпаивала топленым собачьим салом пополам с хвойным настоем. Александр возненавидел знахарку, но все-таки продолжал пить снадобья Клещихи, задыхаясь от тошноты. В душе жила смутная надежда, что, может быть, еще удастся одолеть хворь.
Узнав о болезни мастера, Степан Петрович послал за Кириллиным.
— Говорят, заболел, Александр? — озабоченно спросил барин, внимательно разглядывая его. — В город к лекарю надо съездить.
— Прок-то какой? Клещиха вон пользует, да толку не вижу.
— Связался с дурой знахаркой. Ученому лекарю показаться надо! — прикрикнул Корнилов. — Денег на леченье я дам. Поди, тоже решил, что хозяин у тебя зверь? Один на себя руки наложил, теперь все волками на меня смотрите.
Корнилов раздраженно толкнул ногой кресло и решительно сказал:
— Собирайся живенько. Вместе поедем.
Кириллин недоверчиво посмотрел на Степана Петровича, но ничего не сказал и, поклонившись, ушел.
«Может, и вправду лекарь поможет, — думал Александр, надевая новую полотняную рубаху. — Почему это барин вдруг о лекаре хлопотать стал? У него вместо сердца — камень».
Под вечер, как спала жара, за Кириллиным прибежал дворовый мальчик.
— Василич! — кричал он. — Барин зовет. Сей минут ехать сказал.
— Иду.
— Готов, Александр? — спросил Степан Петрович, поджидавший мастера у крыльца избы. — Садись-ка за кучера. Умеешь лошадью-то править? Вдвоем поедем. Рубашку чистую зря напялил, запылишь.
Корнилов опустился на кожаную подушку коляски, скрипнувшую под тяжестью грузного тела, и, сняв картуз, перекрестился.
— Ну, с богом! Поехали!
Серая пыль задымилась под колесами и лениво поплыла к бору. Стрелица махнула светлым рукавом и скрылась за пригорком. В стороне осталась и темнеющая громада бора. Дорога шла полями.
Кириллин почти не правил. Лошадь шла неторопливой рысью. Бубенец под дугой лениво позвякивал. Казалось, лень было свинцовой горошине метаться в медном тереме.
Заметно темнело. В синеющей мгле тонула даль полей. Над полями голубым алмазом уже блистала первая звезда. Где-то в темноте звучала еще дудка пастуха, но когда проехали мимо села, все стихло. Только сонное бормотанье бубенца да легкое поскрипывание колес были слышны в наступившей тишине.
— Благодать-то какая! — невольно вырвалось у Кириллина.
— По холодку хорошо ехать, — согласился Степан Петрович. — А ты подхлестни-ка. Этак и до завтра в город не попадем.
Александр Васильевич тряхнул вожжами, и лошадь побежала бойчей. Коляску слегка потряхивало, но Степан Петрович не чувствовал толчков, Кириллин слышал позади похрапывание барина.
Рассеянно всматриваясь в густеющую черноту, в которую, казалось, проваливалась лошадь, мастер тоже не замечал дороги. Легкий ветерок, сладко пахнущий липовым цветом, приходил откуда-то издалека. Удивительный покой был сейчас на сердце. Кириллину вот так хотелось ехать, все время в тишине, позабыв болезнь и хозяина. Совершиться бы чуду: возвратиться бы в те далекие времена детства, когда он желал одного — поскорее стать большим...
— Да гони же ты, Христа ради! — раздраженно буркнул Корнилов, проснувшийся от резкого толчка. — С таким кучером и за год не доедешь. Гони, гони, Александр!
Мастер выдернул из-под сиденья кнут и подхлестнул лошадь.
Позади остались каменные ворота заставы. Кириллин не успел придержать разогнавшуюся лошадь, когда в темноте послышался хриплый окрик:
— Куда прешь, чертов сын!
Сбоку внезапно мигнул подслеповатый фонарь будочника, волочившего за собой по земле алебарду.
— Кто едет? — рявкнул сторож.
2Проводив мужа в город, Лизавета вышла к воротам, около которых босоногий Федька гонялся за цыплятами.
Жена гутейца Кустова, разбитная, крикливая Фрося, увидев соседку, подошла к ней.
— Уехал твой-то? — спросила Фрося, присаживаясь рядом на завалине.
— Уехал, — отозвалась Лизавета, — в город.
— Сам барин, говорят, с ним поехал?
— Сам.
— Чего же загрустила? — обидевшись на неразговорчивую Лизавету, с ехидцей спросила соседка. — В город-то небось по делу поехал. Ты бы здесь поболе присматривала, касатка, а когда на глазах у барина, чего уж сокрушаться.
— А что здесь присматривать? — тихо спросила Лизавета.
— Нехорошее болтают, касатка, — елейным тоном ответила Фрося. — Сама не видала, на душу греха брать не хочу. А люди вот поговаривают: погуливать стал твой хозяин. У солдатки Дашки, слышь, ночевал. Да ты и сама про то, поди, уж знаешь.
Лизавета молчала. Посмотрев на нее испытующим взглядом, Фрося подождала еще минуту и, не дождавшись ответа, поднялась.
— Заговорилась с тобой, бабонька, а там мужик ужина ждет. Побегу домой.
Когда ушла Фрося, Лизавета с трудом встала и непослушными руками едва смогла открыть калитку. Словно слепая, побрела в дом, но у порога запнулась, упала на пол, содрогаясь от беззвучных рыданий.
— Мамань, — заныл прибежавший Федька, теребя мать за вздрагивающие плечи, — ты что?
Лизавета не отвечала. Федька, глядя на нее, тоже заревел.
— Не плачь, сынок, не плачь, — устало сказала Лизавета, поднимая лицо. Слезы еще блестели у нее на ресницах; Поправив растрепавшиеся темно-русые волосы и кусая до боли губы, чтобы снова не расплакаться, Лизавета встала, чувствуя, как обида обжигала сердце.