Аркадий вдруг подумал о том, что мать Катерина никогда не жаловалась на свою судьбу, а то, что жизнь ее была груба, голодна и унизительна, так это удел всех деревенских баб. И верно, для себя она жила совсем немного, — это когда ждала своей любви и первого ребенка, потом совсем забыла о себе и вспомнила только перед кончиной, молясь своей скорой смерти. «Истинно сказано, не стоит селение без праведника, — думал Аркадий, — вот таким праведником и была мать Катерина в селе. Знать бы мне надо, что было у ней на душе, о чем она думала, о чем просила… И вот так всегда, живешь, думаешь, конца не будет твоей жизни и всему будет свое время. Та же Кирилиха говорит, будет время кидать камни, будет время и собирать их. Пойди вот, собери. Как же жить-то? Как?..»
А Машка потихоньку собирала поздний ужин, ступала легко и неслышно, с боязнью поглядывала на сгорбившегося у стола Аркадия. Лицо у него заросшее, лохматое, до черноты обгоревшее на ослепительных и стылых снегах, наветренные глаза воспалены и прикрыты отяжелевшими трепетными веками. Машка, зная Аркадия, не ожидала, что он с такой глубокой скорбью отнесется к смерти матери, и у ней от жалости к нему копились на сердце слезы.
Когда она собрала еду, то и сама присела к столу, по-бабьи ткнулась губами в кулачок, локоток подхватила на груди. Притихла окончательно, и от полной тишины Аркадий очнулся:
— Когда девятины-то, Маша?
— Так вот считай… Да послезавтра, кого считать-то.
— Давай соберем одних старух — подруг ее. Помянем. Мне теперь они все родные. Тоска сосет, будто пиявица. С полдороги взяло. Утром схожу на могилку. Ведь это только подумать — унес меня лесной, как отведение.
— Шибко она ждала тебя. Уж так убивалась, что два-то последних дня тем только и жила. Соберем, помянем. Я у Канунникова лыток купила на холодец.
— А что она еще-то говорила? Может, наказывала что?
— Да уж какие ее разговоры. Дуню спрашивала раза два, а то все тебя. И плачет. Видно, что плачет, а слез нету. Уж это душа ее томилась.
— Сядь-ко рядышком, Маня. Тутот-ка вот.
— Ты, Арканя, не убивайся. Что уж теперь, — пожалела Машка, присаживаясь рядышком.
— Ты ведь знаешь, Маня, мать Катерина любила тебя. Любила.
— Ничего такого она не сказывала.
— А сама-то не догадывалась?
— Да мать Катерина, она кого не любила-то. Скажешь тоже, ей-богу. Она ровно всем сродни. Оттого и звали ее все матерью. Мать да мать. Вот мать Катерина и вышла.
— Да о тебе, Маня, особый сказ. Обвенчаться нам надо. Мать хотела так. Ее волею любить тебя стану. Опять то же и скажу, пусть покойница обижается, — в дороге-то о ней подумаю да и позабуду, а ты неисходно у самого сердца — прямо тоской истек. Была ли минута, чтобы я не бредил так-то вот…
— Мать Катерина плохого мне не хотела. На добром деле и вспомним старуху. Трое и будем вспоминать. — Маша загадочно потупилась.
— Как трое-то?
— Сказать?
— Не ко времени твои загадки — сплю я замертво. Вроде уж не я говорю с тобой, а другой кто-то.
— И то, Арканя. Да што это мы. Разденься и хлебни хоть ложку. Наголодно и богу молиться забудешь. Ну, раз-два, встали. Давай нето.
Они поднялись. Машка опять захлопотала у стола, а Аркадий пошел раздеваться. Сняв теплую одежду, сполоснул лицо под умывальником. Машка на руки ему подала полотенце. Он, треща сухой непромоченной щетиной, вытерся, освежел немного и невольно присмотрелся к Машке: в ее осанке появилось что-то неуловимо новое, будто она опасалась какого-то внезапного толчка и потому двигалась немного боком, а локотки свои держала с опасливой прижимкой. И, вешая полотенце, он не сразу нашел крючок, с тою же рассеянностью причесался, зато не спускал глаза с Машки, всем своим видом подстрекающей его любопытство. Он крадучись подошел к ней; она поставила на стол кипевший самовар и, обернувшись, вся оказалась в его объятиях.
— А ведь я, Маша, о чем-то догадываюсь.
— Да ни в жизнь.
— Поспорим. А?
— Ну? — она зарделась и приникла головою к его плечу.
— Что ж сразу-то не сказала?
— Сама еще, Арканя, и верю, и не верю. А ты прямотко какой — скрозя все углядишь.
— Стал быть, угадал?
— А то.
— Черт его бей, нашего Егорку, завтра же пойдем в Совет. Так, мол, и так, пиши, заедина: Мария Оглоблина. Значит, не переведется род Оглоблиных.
Повеселевший Аркадий подсел к блюду с овсяным киселем, залитым конопляным маслом, и стал есть, поглядывая на Машку и ужимая губы в улыбке.
— А ведь он приходил, Егор-то Иванович, искал тебя.
— Что ему?
— Да ну его, говорить-то о нем.
— Грозился небось?
— Разве без того может. Пусть-де, как только покажется, увязывает котомку. Ты-то, значит. Что они там думают, не скажу, потому не бываю теперь нигде. Дня три, никак, с милиционером приходили. Верно, что-то затеяли.
— Пусть-пусть затевают. Я этому Егорке давно подарок пасу. Захлебнется с непривычки.
— Что мы опять о нем. Дался он, окаянный, — прямо отрава и отрава. — Машка, не садясь, обняла Аркадия за плечи и стала гладить его волосы. — До свету баню вытоплю, пропарю тебя. Станешь как стеклышко. Вишь, волосы-то…
— Сплю, Маня, — дремно сказал Аркадий и положил ложку, прижался слепой головой к Машкиному животу, залепетал что-то совсем бессвязное, а для нее родное, милое и счастливое.
Полусонного и расслабленного, как избегавшегося ребенка, она перевела его на скамейку у печи и уложила на свою остывшую подушку. Сама прилепилась рядышком, целуя его мягкую бороду, от которой все еще крепко пахло снегом и морозом. На столе осталась неубранная посуда и горела увернутая лампа: Машка не погасила ее, намереваясь полежать минутку и скорее бежать топить баню. Аркадий, добравшись до постели, прямо обмер в домашнем тепле, мучительно стонал, всхлипывал, бормотал что-то, и Машка, боявшаяся после покойника спать в доме одна, тоже почувствовала сладкую успокоенность, расслабела нежданно, подкарауленная сном.
На исходе ночи под печью пропел петух. Оба проснулись и обрадовались пробуждению, своей сонной близости, тишине и темноте позднего утра.
— А ты не ошиблась? — загребал он Машку, а сам спал и не спал.
— Разве тут ошибешься. Чудной. Ну поспи давай, а я пойду. Уж пора топить. Затоплю и приду опять.
— Да уж нет, сделай милость… Плохо ли?
— А баня?
— Баня, она… Ослепну и уроню… маленько, маленько…
Он тут же уснул, а Машка, убрав со своей груди его отяжелевшую руку, села на край лавки и, захватив лицо ладонями, замерла в тихом моленом бездумье.
Вдруг ей показалось, что под окнами кто-то прошел, не таясь поскрипывая снежком, и даже почудились голоса. Через полминуты шаги и голоса повторились, только более явственно. Машка подошла к столу, совсем увернула фитилек лампы и выглянула под занавеску. Стекла в рамах обмерзли, и ничего нельзя было увидеть. Однако нашла чистый уголок и сразу разглядела тонкую телячью шапку Егора Ивановича Бедулева. За ним еще маячила чья-то тень и светился огонек цигарки. В это время в соседнее окошко постучали, а Егор Иванович, словно взнузданный, дернулся головой, крикнул:
— Отворяй, сказано!
Аркадий соскочил с лавки и привычно нашарил на печи свои пимы.
— Что это? Кто?
— Бедулев, и не один. За тобой, Арканя. Уж это как пить дать.
Аркадий надел полушубок, застегиваясь, перепутал петли, искал и не натыкался на шапку. Машка опередила его, кидаясь к двери, но Аркадий остановил ее на пороге суровым окриком:
— Куда! Я сам. Пусть поколотятся, а уж я встречу… Я им отопру сам. Уж я отопру.
Машка схватила его за полы полушубка, пытаясь расстегнуть его.
— Нет, Аркаюшка. Миленький, нет. Христом-богом не-ет. Себя погубишь и нас… и нас. Что ты, одумайся. Да и не ищи его. Терзай, режь, я выбросила в Туру его, под самую кручу, чтобы ни дна ему, ни покрышки, этой железной пагубе. Беги лучше куда, а потом дашь весточку.
Аркадий порывался то к двери, то к окнам, пытаясь освободиться от рук Машки, которая цеплялась и не давала ему хода, горячо шептала, находя его лицо:
— О нас подумай. Не один теперь.
— Да нет, это вылавливают нас, как кур на седале, ночами. Нешто порядок. А мы молчим. Нет, дай влеплю. Как ты его нашла? Где?
— Наткнулась за стропилиной.
— Где?!
— На бане.
Аркадий вмиг осел, поняв, что она не обманывает его, опустился на лавку.
— Пусть берут — сам из дому не тронусь. Ах, вмазал бы сгоряча.
В окна и у ворот неистово барабанили, кричали. В соседних дворах взнялись собаки.
— Иди отпирай, — Аркадий снял полушубок, прибавил в лампе огонь, застегнул пуговицы на рубахе, думая о том, чтобы не походить на испуганного. Постель на лавке закинул одеялом и сел.
Дверь рывком отворилась широко, с казенным распахом, через порог твердо ступил милиционер Пухов и, не опнувшись и не сняв шапки, крупно прошел к столу. Следом, не боясь выстудить чужую избу, с деловой важностью ввалились Егор Бедулев и Матька Кукуй. Тоже прошли к столу и тоже не сели и тоже остались в шапках. Мария замешкалась, прикрывая сенки, и дверь в избу стояла полой — через нее низом клубился мороз. В избе сразу стало холодно и по-чужому неуютно. Те, кто сделал все это, громко топали, двигали стулья, устраивались у стола, подчеркивая свою власть и неуважение к хозяевам. На ногах принесли много снегу, наследили по всему полу.