— И вы, значит, биолог? — уважительно покашлял старик.
— Учусь еще…
«А что? Осенью поступлю в университет, и будет правда».
— У меня дочка тоже на Сахалине уехавши, — шмыгнула носом остренькая старушка в вязаных чулках. — Зять-то в порту работает, уважительный, все «мама», «вы», деток уж трое.
— Пока молодые — чего…
Очередь сочувственно заулыбалась. Кто-то уже предложил сетку для апельсинов — мол, лишняя, можно потом занести, тут близко. Девушка отказалась, она сейчас купит газету и в газету возьмет, ей тоже близко, улица Зенитчицы Столяровой. Все знали, рядом. Еще неизвестно, когда продавщица откроет. Может и не достоять.
«Раз он болен, мог только в поликлинику выйти, на прием. Зря ходит, лучше бы вызвал врача. И хорошо бы он все-таки первым домой пришел. А если мать? Мать-то я узнаю, она на Валерку похожа на фотографии. Слово какое смешное: свекровь. А отец — свекор, отца тоже узнаю. Если мать откроет, тогда просто скажу: «Я — Женя!» Ага. Так и скажу. И все ясно. Рюкзак хоть догадалась сдать в аэропорту, сейчас бы с ним таскалась..»
— И давно с мужем живете, если не секрет?
— Год уже.
«А что? С сентября, месяц — за два, по-северному, выйдет даже больше, чем год…»
— У меня внучка тоже молоденькой вышла, сразу после школы, — улыбнулся старичок. — Отговаривали, а живут ладно.
— Чего не жить, молодые!
— Во Дворце регистрировались, красиво…
Женя, в школе еще, тоже для себя представляла, как это будет. И видела — обязательно во Дворце. Она стоит, вся в белом, в фате, видит себя в зеркалах — прекрасную, как фея. И среди гостей прямо шелест: как она прекрасна. Прямо фея. Она поднимает лицо, счастливое, гордое. И видит Его наконец. Он спускается к ней по мраморной лестнице. Ближе. Ближе. Высокий, с розой в петлице, в черном костюме, черные волосы чуть вьются над белым лбом. Все в Жене прямо обмирает ему навстречу. Но лица она не видит, только — черные волосы. И знает, что Он прекрасен и что это Он…
«Женя, ты о чем там думаешь?» — слышен мамин голос. «Ясно, что не о физике», — это уже папин. «Мечтаешь, а уроки когда?»—уже снова мама. «Я успею», — невнимательно обещает Женя, вся еще на мраморной лестнице. «Ну что ты в самом деле? — смеется папа. — Успеет она! Дай ты человеку просто задуматься». — «Но ведь десятый класс». — «Троек же нет, — заступается папа. — Главное, что ли, в жизни уроки?» — «А что, по-твоему, главное?» — интересуется мама. «Как кому, — папа все смеется. — Для меня, например, — ты, Женька, рудник». — «Сказал бы прямо, рудник, рудник и опять рудник». — «Ну, сама ведь знаешь, что неправда, — папа обнимает маму за плечи. — Вы с Женькой и рудник!» — «Ой ли?» — смеется мама. И забыли уже про Женю, между собой смеются. Тут Женька вдруг ревнует, как маленькая. «А для меня, пап, что?» — спрашивает, чтоб встрять. «А вот посмотрим, когда доживем», — смеется папа. И ее подгребает рукой, чтобы были все трое — вместе.
Детские, смешные мечтания.
И не черные вовсе волосы — рыжеватые, легкие, с тусклым и сильным блеском, который чувствуешь даже в темноте. И сутулится. Поправляет очки рукой. И морщинки уже у глаз, он ведь старше Женьки на девять лет. Такой взрослый, что сперва рот страшно было открыть, а потом привыкла, будто не стало девяти лет. Черного костюма у него нет, свитера на все случаи жизни. И розы в петлице не было, никакого Дворца, даже скромного загса пока что не было. А Он — есть, это главное.
Вот что для Женьки главное — Валерий, что он просто есть.
И она к нему добралась в его день рождения. Но зачем-то стоит тут в очереди. Он, конечно, уже пришел…
Продавщица шуршала внутри ларька. Открыла окошечко наконец. Медленно укрепила ценник. Очередь подтянулась, выстраивалась теперь в затылок.
— За газетой-то уже не успеешь, — сказала Аня Дмитренко.
Но Женя не слышала. Вдруг ощутила всем телом острое, как боль, нетерпение. Он уже дома. Конечно. Давно. Лежит. Ждет. Он, конечно, не может ждать, потому что не знает. Но все равно ждет. Как она ждала его в Камушках каждую минуту. А она стоит тут. Неизвестно зачем. Апельсины какие-то! Скорей, скорей.
Вдруг пошла из очереди.
— Куда ты? — сказала Аня. — Открывают…
— Девушка в меховой куртке не ответила, махнула. рукой. Шла уже через площадь, быстро, почти бежала, капюшон скакал по плечам, светлый мех мешался со светлыми волосами.
— Ишь, к свекрови торопится, — одобрительно шмыгнула носом старушка в вязаных чулках. — Любит, видать, свекровь-то.
— Молодые — чего? Все торопятся. Нет достоять, купить. Бегом все!
— А с ребенком как же там жить? — вслух подумала еще Аня Дмитренко. — Солнца, говорит, полгода нету, север.
— У меня дочка на Сахалине, ничего, трое деток,
— Всюду жить можно, коли здоровье есть, — сказал старик в кепочке,
— Задние, предупредите, чтоб не занимали! — крикнула продавщица. — Отпущу, что стоят, обедать пойду. Тоже имею право!
13.36
Тоннель изнутри был похож на вафлю. Дальние фары мягко щупали путь. Состав машиниста Комарова — маршрут тридцать один — уже миновал станцию «Площадь Свободы», вырвался на перегон «Площадь Свободы» — «Чернореченская» и бежал легко, набирая скорость и чуть подрагивал от собственной силы. На «Чернореченской», если повезет, можно повидать собственную дочь. Ну, это вряд ли. Чем Труба хороша — отсекает все внешнее, никаких отвлечений для ума и для глаза. Стальные рельсы да деревянные шпалы в бетоне, сбоку бегут кронштейны для кабеля, лопата почему-то висит, путейцы небось оставили. Тянутся длинные банкетки. Релейный шкаф Службы сигнализации и связи мелькнет. Вот и весь пейзаж.
Думай, гляди вперед, пой, живи, как хочешь. Некоторые поют, точно. Сидит за контроллером здоровенный детина, выводит старательно и от души, силясь перекрыть двигатели: «У дороги чибис, у дороги чибис…» Сердится, что дальше забыл слова, учил же вчера с дочкой. Кто-то даже специальную тетрадку для песен завел, мужики друг у дружки списывают слова.
Но Павел вроде до песен еще не дошел.
Автоматический двадцать третий: зеленый. Белая стрела вверх — выключение тяговых двигателей. Так, отключились, автоматика в норме, экономим энергию. Перегон для машины легкий…
Хорошо, что к матери успел заскочить. Ждала бы напрасно.
Мать, впрочем, была не одна. Сидела за столом с тетей Дусей Заманской. Тетя Дуся тянула из блюдечка сладкий чай, со вкусом накладывала варенье из вазочки, щурила в удовольствии быстрые, маленькие глаза. Все производила со вкусом. На вопрос: «Как жизнь, тетя Дуся?» — всегда отвечала с готовностью: «Лучше и не бывает, Павлик!» Поясняла охотно: «Такое ведь пережили, страшно вспомнить! А теперь-то все у нас есть— квартира отдельная, одеты богато, в будни едим, как в праздник, внуки учатся, пенсия шестьдесят восемь рублей и в музее еще зарплата. Куда лучше?!» — «Зубы вон себе сделала, — вставила, смеясь, мать. — Похвались!» — «А как же? Сделала. Красивые, правда? Павлик, гляди».
Тут Павел увидел, что верно — в блюдце, в центре стола, лежит новенькая челюсть, отливает пластмассой, белым да розовым. «Так чего ж вы едите-то без нее, тетя Дуся?!» — «Ей жалко портить», — засмеялась мать. «Верно, жалко, — легко согласилась тетя Дуся. — Без нее хорошо справляюсь, привыкла». — «А зачем делала?»— «Для красоты, — объяснила тетя Дуся охотно. — Выйду завтра в музей, надену. Человек меня спросит, а я ему улыбнусь». — «Много тебя там спрашивают, — остудила мать. — На то есть экскурсоводы». — «Это верно, — тетя Дуся кивнула так же охотно. — Чего нас спрашивать? А людей учили! Ну, бабонькам улыбнусь, всё порадуются…»
С легкой руки тети Дуси и Павел привык — «бабоньки» в музее у матери, ласково и все сразу. «Тебе привет от бабонек», «Бабоньки спрашивают, чего давно не заходишь», «Ксан, ты цветов прихвати побольше — к бабонькам забегу поздравить, все же — Восьмое марта…»
Это счастье для матери, что вскоре, как вышла на пенсию, встретила где-то прямо на Невском тетю Дусю Заманскую. Через стенку когда-то жили в железнодорожной казарме в Рыбацком. После войны обе перебрались в город, потеряли друг друга. А тут встретились, как родные. И тетя Дуся, которая уже работала смотрителем зала, сразу повела мать к себе в музей, как домой, помогла там устроиться, как раз было место.
Первые недели, как мать туда попала, Павел не знал, что и делать. Хоть силком снимай с этой работы, — каждый вечер плакала. Забежишь после смены, опять глаза красные, в комнате, где у матери ни пылинки сроду, каждая подушка взбита отдельно, — даже кровать не застлана, едва прикинута одеялом. «Ну, чего ты, чего?»— «Так, Паша. Вспомнила». А никогда раньше Павел ее слез не видел. Устроилась на работу! Они уж с Ксаной ночевали по очереди, чтоб не была одна. Павел и с тетей Дусей пробовал говорить — мол, не для матери это, нет. Но тетя Дуся уперлась: «А как же, Павлик, в наших залах не плакать? Ты мужчина, а приди — дак тоже заплачешь. Я считаю — каждый к нам должен прийти и заплакать должен. Сама первое время ревмя ревела. Ничего, привыкла. И у ней пройдет…» Верно, привыкла.