— Погодите, товарищ Рогов, — остановил его Евдокимов. Обращаясь в обычной обстановке ко всем солдатам на «ты», Евдокимов на собраниях переходил на «вы». — Погодите. Дайте ему рассказать спокойно, все по порядку.
Уваров молчал.
— Да ты что, языком закусил? — послышался чей-то иронический голос. — Нам долго сидеть некогда, ребятам скоро в наряд идти.
— Разрешите мне, — поднял руку Хушоян. — Я спрашивал. Долго спрашивал. Товарищ Уваров говорил мне. Все говорил. Правдиво. Он в дровах нашел четвертинку.
Раздался дружный смех. Громче всех хохотал повар Осокин.
— Законно! — кричал он. — В каждый штабель, оказывается, четвертинку закладывают. Чтоб дровишки лучше горели. Культура! А я до сих пор и не знал!
— Сенсация! Высший класс! — поддакивал Смоляков.
Уваров поднял голову. «Ну говори же, говори, — приказывали и просили взгляды окружающих. — Говори, лучше будет. И самому легче».
— Чего смеетесь? — заговорил наконец Костя обиженным тоном. — Смешной я? Смешной?
— А мы не смеемся, — жестко сказал Рогов. — Мы ждем, когда ваше величество соизволят рот открыть.
— Рассказывай, а то мы тебя по-своему, по-солдатски начнем воспитывать! — выкрикнул еще раз повар Осокин.
— С горя я, — сознался Костя. — А четвертинку купил в поселке.
Кажется, никого так не возмутило это признание, как Хушояна.
— Зачем врал? — возмущенно крикнул он. — Я тебе товарищ или кто? Зачем меня дураком делаешь? Почему обманываешь?
— Тише, — успокаивающим жестом остановил его Евдокимов. — Тише, товарищ Хушоян. Зачем так кричать? Какое у вас горе, товарищ Уваров?
Костя отрицательно покачал головой:
— Про это не скажу. Наказывайте.
— «Наказывайте»! — зло передразнил его Рогов. — Заставу опозорил, а теперь «наказывайте». Заставу опозорил, понимаешь?
Комсомольцы заговорили, перебивая друг друга. Евдокимов постучал по столу карандашом и снова обратился к Уварову.
— Ну что же, — сказал он, — комсомольское собрание найдет способ, чтобы заставить вас говорить. Вы можете не ответить одному человеку, двум, трем, но не ответить всей комсомольской организации заставы невозможно.
— Я уже все рассказал капитану, — угрюмо сказал Костя. — Он все знает.
— Этого мало. Вы комсомолец? Ну и держите ответ перед комсомолом.
Уваров молчал.
— Ну, в таком случае, — медленно произнес Евдокимов, — комсомольское бюро доведет до всей организации письменное заявление. Его написала комсомолка Зоя Белецкая, состоящая на учете в комсомольской организации колхоза «Путь Ильича». Есть предложение зачитать, товарищи.
— Зачитать, зачитать! — зашумели комсомольцы, не скрывая своего явного любопытства.
— Не надо читать! — вдруг выкрикнул Костя. — Я сам расскажу. Из-за нее я ушел, — произнес он, потупив глаза. — Из-за Зойки. И напился потом. Вот и все.
Он поколебался немного, хотел еще что-то сказать, но безнадежно махнул рукой и сел.
— Вот как! — произнес Рогов. — Так что тебе дороже, застава или девчонка?
И тут со своего места поднялся Мончик.
— Смешно и грустно слышать такие вопросы, — напевно и тихо, будто самому себе, сказал он. — Смешно и грустно. Кто же ответит на такой вопрос? Я бы не взялся на него отвечать. Это смешно. А еще больше — грустно…
— Ты что предлагаешь, — перебил его Савельев, — пьянки оправдывать?
— Разве я что-нибудь хотел предложить? — спокойно ответил Мончик.
— Стихи пишешь, а нытиков оправдываешь, — возмутился Рогов.
— Правильно, — радостно поддержал его Хушоян. — Хочешь плакать — юбку надевай, пожалуйста. Любовь и правда — это две сестры. А где твоя правда? Где еще сестра?
— Может, все-таки зачитать заявление Белецкой? — обратился Евдокимов к собранию. — Так вот, — улыбнулся он, — эта девушка пишет, что сама виновата во всем и обязуется помочь нашей организации перевоспитать товарища Уварова и сделать из него настоящего пограничника.
Дружный хохот заглушил последние слова Евдокимова. Костя тоже вяло улыбнулся, но тут же, погасив улыбку, грустно сказал:
— Виноват — накажите! А пограничника из меня не получится.
В комнате воцарилась тишина. Так продолжалось с полминуты, но тут скрипнула табуретка, и все почему-то обернулись в ту сторону, где сидел Мончик. Евдокимов, почувствовав, что пауза затянулась, и встретив взгляд подавшего о себе знать Мончика, спросил:
— Вы еще что-то хотите сказать, товарищ Мончик?
— Нет, нет. Я ничего не хочу, я просто подвинуться захотел, — скороговоркой пояснил Мончик, приподнялся, поправил табуретку и сел, положив по привычке свои женственные руки на колени.
— Может, кто внесет предложение? — спросил Евдокимов.
— А чего тут вносить? — все так же хмуро заявил Рогов. — Что мы от него видим? Как он служит? По принципу: ешь — потей, работай — зябни. Что мы от него видим? Пререкания — раз. Нарушение следовой дисциплины — два. Пьянку — три. Двойки по физподготовке — четыре. Обман — пять. Достаточно?
— Достаточно! Вполне достаточно! — горячился Хушоян. — Хватит обманывать!
— А я так думаю, — заговорил Евдокимов возбужденно, словно чувствовал, что не выскажи свою мысль горячо и ясно, — все согласятся с мнением Рогова. — Когда человек сам по себе хорош — это еще не все. У тебя есть хорошее — передай другому. А у нас что же получается? Я хорош, а до товарища мне дела нет? А я помню, где-то читал: «В жизни есть только одно несомненное счастье — жить для другого».
— Это сказал Лев Толстой, — тихо пояснил Мончик.
— А что каждый из нас сделал, чтобы Костя стал другим? Кто совсем мало, а кто ничего. Смеяться мы умеем. У человека неудача — хохот. В любви не везет — улыбочки. На турник не может подняться — ржем как лошади. А теперь, значит, исключить. Да нам на заводе старые кадры за такое решение голову бы снесли. Исключить! А ты сделай человека лучше, чище, чем он есть. Исключить! Поднял руку — и дело с концом. Подумаешь, подвиг! А вот перевоспитать — тут голова нужна, да не просто голова, а с мозгами.
Я с удивлением и радостью смотрел на Евдокимова. Всегда такой спокойный, казалось, невозмутимый, он сейчас весь горел убежденностью и правдой. И люди, слушая его, притихли, пораженные его простой правотой.
— Так он сам сказал, что пограничник из него не получится, — все еще сердито произнес Рогов.
— А все-таки получится! — твердо проговорил Нагорный, до этого молча наблюдавший за ходом собрания. Он поднялся и подошел к столу. — Дайте-ка мне слово. Как же это, Константин, — обратился Нагорный к Уварову, — такие слова решился произнести: пограничник не получится! Настоящий пограничник должен из тебя выйти, такой же как Рогов, как Евдокимов, как Пшеничный, как большинство пограничников нашей заставы. Кто знает, может, для тебя, Уваров, Монетный двор уже медаль чеканит. Я это, кроме шуток, серьезно говорю. Со службой у тебя дела пошли лучше, это заметно. А в ошибках твоих и я виноват. Хотел в одиночку тебя всему обучить. А вот про них забыл, — Нагорный широким жестом показал на сидевших полукругом комсомольцев. — Теперь вместе помогать будем, остальное зависит от тебя. Ты слышишь, Уваров?
— Слышу, — словно в забытьи отозвался Костя. — Только как же я без комсомола? Как?
— Это решат комсомольцы, — сказал Нагорный.
Теперь выступления комсомольцев пошли по другому руслу. Резко осуждая Уварова, товарищи старались напомнить обо всем хорошем, что было у него в прошлом, выражали готовность помочь ему. Никто из выступающих, словно они сговорились, ни разу не упомянул имени Зойки.
Но еще больше поразило меня решение собрания. Комсомольцы объявили Уварову только выговор. Причем, это предложение внес не кто-нибудь, а именно Рогов, которого я считал сторонником беспощадных мер.
Все это явилось для меня новой пищей для размышлений. Вечером я поделился своими раздумьями с Нагорным.
— Разве дело во взыскании? — ответил он мне. — Главное в том, что сказали Уварову его же товарищи. Те, кто спит рядом с ним, в наряде под одним дождем мокнет. Я доволен.
Утром несмело выглянуло солнце. Его лучи неяркой бронзой покрыли песчаные тропинки, ведущие в лес. Мне хотелось пойти по одной из тропинок, лечь под кустом, слушать пересвист веселых птиц, думать о жизни и судьбах людей. Я уже собрался было осуществить свое желание, как к калитке почти бесшумно подкатила бледно-голубая «Волга».
С сиденья водителя пружинисто выпрыгнул человек с взлохмаченной копной непокорных волос. Он весь сиял и выглядел таким свежим и бодрым, будто вылез не из душной машины, а из холодной речной воды, какой она бывает в туманную предрассветную пору. Я сразу же узнал его: это был режиссер. Он стремительно обежал машину спереди и красивым, ловким движением открыл дверцу.