— Папа, я вижу Каму! — воскликнул он, словно впередсмотрящий на корабле, с высокой мачты увидевший новую, еще никому не ведомую землю.
Отец, потягиваясь в постели, жизнерадостно отозвался:
— Отличный город! Подними-ка шторы. Чуешь, какой воздух? А солнце-то!
Он сбросил одеяло и подошел к окну в своей сиреневой с голубыми обшлагами пижаме. От нее шел еле заметный запах старой ленинградской квартиры. Сеня стиснул зубы и зябко засунул ладони себе под мышки. А отец продолжал:
— Я узнал: тут есть музыкальное училище. Мы с тобой чудесно устроимся…
А Сеня слушал и не особенно верил, как и всегда, если отец начинал говорить веселым голосом «отлично» и «чудесно».
Не все устроилось хорошо, насколько это возможно в чужом городе, когда идет война и от мамы только изредка приходят коротенькие письма. Отец, как и в Ленинграде, каждое утро уходит в театр на репетиции, вечером — на спектакли. Как и везде, по вечерам он надевал свой черный костюм и белый галстук. Только теперь под рубашку он стал надевать теплую фуфайку, потому что театр отапливался плохо и зрители сидели в шубах и валенках. Музыканты тоже надевали валенки.
К холоду, как и вообще ко многим неудобствам, все уже привыкли и даже считали, что так и должно быть, что иначе и не бывает, потому что сейчас война и всем трудно. Устраиваться так, чтобы жить легко и удобно, никто не имеет права, разве только жулики какие-нибудь или отщепенцы.
Отец был прав: за этот год все у них наладилось — и работа, и жилье, и Сенина учеба. Его приняли сразу на второй курс музыкального училища. Елена Сергеевна — преподаватель по специальности — считала его лучшим своим учеником. Она этого не говорила, но уже все в училище знали: с кого она спрашивает больше всех, того она, значит, и считает лучшим. А уж Сеню она так гоняла, что у него никогда не было ни одного свободного часа. Его и еще одну девочку, тоже ленинградку, — Марину Ивашеву. Ее мама пела в оперном театре, Ивашевы приехали на полгода раньше и жили не в гостинице, как многие актеры, а снимали квартиру в доме Гурьева — мастера крупнейшего в городе завода, где делали пушки. На этом же заводе работал и сын Гурьева, Олег, с которым Марина познакомила Сеню. И в гостинице тоже было прохладно; когда Сеня играл на пианино в вестибюле третьего этажа, то у него замерзали пальцы от холодных клавишей. Не очень, правда. Подышишь — пройдет.
Тут он познакомился с одной девочкой. Как она появилась в вестибюле, Сеня не заметил. Когда он кончил свои упражнения и начал складывать ноты, увидал красный свитер, светлые косы и тихие, внимательные глаза. Зажав в кулаках концы кос, она держала их у самого подбородка, потом Сеня узнал — такая у нее привычка, и по временам, склоняя голову, терлась о них щекой.
Размахивая нотами, он прошел мимо и у самой лестницы оглянулся. Девочка сидела в самом дальнем углу на облезлом диванчике и смотрела ему вслед. Такой он и запомнил ее и потом вспоминал весь следующий день, с удивлением отметив, что ждет ее и боится, что она может не прийти.
Но она пришла. На этот раз Сеня увидел ее сразу, как только она появилась, и кивнул ей. Она тоже наклонила голову и, осторожно ступая по ковру, прошла к тому же диванчику в дальнем углу, где сидела вчера. И так же, как вчера, зажала в кулаки пушистые кисти своих кос, потерлась о них щекой.
Он начал играть и, перевертывая ноты, поглядывал на нее, и когда закончил свои упражнения, то снова и снова повторял их, потому что думал: если он закончит, то надо уходить. А он не знал, что ему делать дальше, что говорить, когда наступит тишина. Ведь теперь они немного знакомы, и пройти молча мимо нее будет просто глупо и невежливо.
Но играть так всю ночь тоже, наверное, очень нелепо. Семя это понимал, но остановиться не мог. И она, наверное, отлично все понимала и посмеивалась над ним. Видит же она, как у него пылают уши и как он старается нагромоздить побольше отчаянных, бравурных аккордов, пытаясь укрыться за ними.
И вдруг он услышал шаги за своей спиной. Он перестал играть и обернулся. Девочка, стараясь громче ступать, прошла мимо, высоко вскинув голову. Он растерянно и от этого, наверное, заносчиво, спросил:
— Ты это чего?
На этот глупый вопрос она, конечно, не ответила. Тогда Сеня с отчаянием крикнул вдогонку:
— Куда же ты?
Остановившись у самой лестницы, она откинула косы за спину и обернулась.
— Ты думаешь, ты только один понимаешь музыку, да? Ты думаешь, все другие дураки, да?
Ее глаза блестели от слез, от обиды, от гнева. Толстые косы она отбросила за спину, и стало заметно, что свитер ей велик и из широкого растянутого ворота смешно торчит ее голова на тоненькой смуглой шее, как птенец из гнезда. Сеня так и подумал, и он улыбнулся, хотя ему сейчас было не до смеха, потому что он не понимал причины ее гнева.
— Ничего я не думаю. Чего ты?.. — проговорил он, продолжая растерянно улыбаться.
— Я вижу, — она всхлипнула совсем по-ребячьи, — вижу, и все. Ты нарочно так. И нечего тут смеяться.
— Да нет же. Я и не смеюсь вовсе.
— Нарочно играешь одно и то же. И совсем это не музыка. Это тра-та-та…
Она растопырила пальцы и обеими руками показала, как он делает тра-та-та, это у нее получилось очень смешно, и она сама, должно быть, поняла, что смешно, потому что коротко засмеялась. Коротко и звонко, как смеются девчонки, если у них на глазах еще не высохли слезы.
Он тоже засмеялся и спросил:
— Тебя как зовут?
— Ася. А тебя Сеня.
— Кто тебе сказал?
— Мама. Она здесь работает дежурным администратором.
— Это твоя мама?
— Да. А ты почему так удивился?
— Ты на нее совсем не похожа. Нисколько.
Убежденно, как о чем-то совершенно бесспорном, она сказала:
— Это тебе так показалось. Мы — как две капли…
Нет, Сеня этого не находил.
— У вас совсем разные глаза.
— Это верно. У мамы они удивительные. А у меня самые обыкновенные.
Сеня отважился и взглянул на нее. «Самые обыкновенные» глаза смотрели на него прямо и чуть-чуть насмешливо. И еще как-то беспокойно. Он подумал, что в такие глаза нельзя долго смотреть, и отвел свой взгляд.
— А твой папа? — спросил он только для того, чтобы скрыть свое замешательство.
Ответа не было так долго, что он хоть и с опозданием, но сообразил, что этого вопроса лучше было бы и не задавать.
— Да, — ответила она, — на фронте.
Ответила так неохотно и пренебрежительно, что у Сени сразу возник следующий вопрос, задать который он не отважился. Пока он собирался с духом, она решительно сказала:
— Мы с ним расстались еще до войны.
Снова наступило длительное молчание, во время которого Сеня смог хорошо обдумать свой следующий, на этот раз совершенно безобидный, вопрос:
— Ты любишь музыку?
— Да, очень. Только слушать. А сама ничего не умею. Я не способна к музыке. А про тебя говорят, что ты очень способный.
— Кто говорит?
— Мама. Она все про всех знает…
Сама Ася тоже много знала про всех и умела интересно рассказывать о людях и их поступках. У нее были твердые взгляды. Она считала, что все люди делятся на хороших и плохих, и все их поступки, мысли и слова тоже бывают или хорошие, или плохие. Никакой середины она не признавала и беспощадно осуждала все, что считала плохим.
И она все умела делать. Ей приходилось выстаивать в очередях хлебом, за продуктами, какие выдавали по карточкам, готовить обед, стирать и убирать комнату. Училась она в третью смену и после школы заходила в гостиницу за мамой. Если мама задерживалась на работе, то и она сидела с ней в дежурке и слушала все, что говорят взрослые. К маме приходили горничные, дежурные по этажам, истопницы поделиться своими бедами — радостей-то откуда взять? — рассказать новости, обсудить поведение временных и постоянных жильцов. А тут уж они не стеснялись, выкладывали, что знали. Все это Ася выслушивала, сидя в дежурке на диване с таким видом, будто ей ни до чего дела нет.
Да ее и не замечали сначала, а потом привыкли, и мама по дороге домой и дома продолжала с ней не законченные в дежурке разговоры, тоже говорила с ней как со взрослой, и часто спорила с ней, потому что Ася никогда не соглашалась оправдывать дурные поступки тем, что человеку пришлось трудно, вот оттого он и покривил душой.
А мама, та, наоборот, все оправдывала, все, даже самые скверные поступки, если считала, что у человека создалось безвыходное положение.
Никаких безвыходных положений Ася не признавала и никогда никого не оправдывала. Исключение она делала только для одной мамы. Ее поступки, какие бы они ни были, Ася хотя и не оправдывала, но и не осуждала. Себе она не прощала ничего, а маме все. И только когда мама уж очень не соглашалась с дочерью, та просто отмахивалась от нее, как от маленькой: «Ну ладно, ладно…»