Я подошел к шкафу и начал укладывать свои вещи…
Вы, профессор, спокойно слушаете меня. Я сейчас тоже не особенно волнуюсь. Но тогда мне было трудно, словно мой корабль шел ко дну, а машина его продолжала работать. Вы никогда не тонули? А я тонул раз, когда у Хоккайдо в тумане японская шхуна распорола мне борт. Так вот, когда я запихивал свою «сбрую» в чемодан, у меня было примерно такое же состояние, как и тогда, при погружении… Лариса с любопытством зверька смотрела на меня: мол, что будет дальше? Скорее всего, она не верила, что я уйду. Но когда я направился к выходу, она, как сивуч, который при виде человека прыгает со скалы, кинулась с дивана и вцепилась мне в плечо:
— Не уходи! Не уходи, Степа!
И расплакалась.
Пришлось мне взять ее на руки да еще успокаивать. А когда успокоилась, обвила вдруг мою шею руками и все повторяла:
— Никуда я тебя не отпущу! Понимаешь?! Никуда!.. Глупый, неужели ты и в самом деле думаешь, что я променяю тебя на кого–нибудь?!
Я посадил ее на диван, а сам отошел к окну. Над городом уже поднималось солнце. Хорошо было за окном: все золотилось кругом. А у нас черт знает что! Понимаете?.. Хотя она и пошла на мировую, но на душе у меня все равно не было спокойствия. Я смотрел на Ларису и думал: «Неужели эта стройная, красивая женщина чужая мне? Давно ли я целовал ее, называл самой любимой, родной? Давно ли она говорила, что без меня у нее нет жизни?.. А вот сейчас оба мы какие–то чужие».
Но вот она выпрямилась и стала тихонько напевать старинный вальс «Что это сердце сильно так бьется?».
Умолкнув, она минуту, может быть меньше, сидела, покусывая губы. Потом соскочила с дивана и прошлась легкой, танцующей походкой по комнате. Остановилась у рояля, открыла крышку, но раздумала, вновь опустила и подошла ко мне, комкая кисти шали.
— Господи! Да что же это такое?
Я не ответил:
— Степа! Да ну же!..
— Что ты хочешь? — спросил я, стараясь быть суровым.
— Что я хочу? — сказала Лариса.
Мне не хотелось продолжать разговор, не хотелось и думать о чем бы то ни было. Скоро я должен идти на корабль, а туда нужно прибыть спокойным. А потом — мне казалось: если начну говорить, то сдам какие–то позиции (я ведь до этого и так немало сделал уступок).
С горечью думал я, как непоправимо глупо мы оба ведем себя и как трудно исправить все то, что мы оба наломали. Да и возможно ли исправить?
В доме установилась тишина, как на корабле, стоящем на приколе. Слышались только гудки буксиров с бухты. Они напоминали, что мне пора идти. Я хотел уже подняться, но тут Лариса вдруг снова заговорила быстро и жарко:
— Давай уедем отсюда, Степан! А?.. Давай уедем, — повторила она, — если ты хочешь, чтобы у нас было хорошо… Ты не сердись, но я… как бы это понятнее сказать тебе?.. Эх! Да разве ты можешь понять? За последнее время ты становишься чужим мне…
Меня не тянет к тебе, как прежде. Ты для меня уже не тот капитан Кирибеев — сильный, самоотверженный, могучий человек, в которого я влюбилась, как дурочка, тогда в Крыму. Я не знаю, когда и как это случилось… Я не в силах объяснить тебе, Степан, что происходит со мной… Но ты как–то стал отдаляться от меня… Ах, нет! Что я говорю! Не ты!..
Она откинула голову, закрыла глаза и сказала с отчаянием в голосе:
— Я не знаю, понимаешь, ничего не знаю, где ты виноват, а где я…
Она покачала головой, затем прильнула к моему плечу.
— Боже мой, — прошептала она. — Я боюсь, Степа… Уедем! Уедем отсюда!.. Куда? Мне все равно — только давай уедем! Что же ты молчишь, Степа?!
Я пожал плечами.
— Степа! Почему ты словно каменный? Хочешь, поедем в Ленинград? Я поступлю в консерваторию, мне все советуют… Не могу я больше так… Не могу одна сидеть дома. Я должна работать. Но где мне работать? Ты же знаешь, в театре нет свободных мест. Я хочу учиться, хочу на сцену! Ну, скажи хоть слово! Конечно, я понимаю, в твоих глазах я дурочка. Но пойми, ты ушел на полгода, а я одна, дела никакого. Ну что же, сходила несколько раз в театр. Разве это преступление? Но что ж мне было делать — повеситься от скуки? А что тебя не встретила — прости. Ты сам тоже хорош — помнишь, как ушел из дому? Я целый день ревела.
Я не дослушал и открыл дверь. Тут она закричала:
— Степа! Степочка! Скажи что–нибудь…
Я не выдержал, повернулся к ней.
— Ладно, — сказал я, — подумаю.
15Туман все еще висел над океаном. Он окутывал его от края до края, и мне порой казалось, что мы никогда уже больше не увидим ни голубой морской воды, ни людей; казалось, что земля, на которой мы уединились с капитаном, вот–вот тронется с места и понесется по безбрежному белому морю туда, где нет ни горя, ни радости, ни любви, ни ненависти, ни слез, ни смеха; только голос капитана, изредка прерывавшийся посапыванием трубки, выводил меня из этого состояния.
Кирибеев неожиданно умолк и быстро вскочил на ноги, пристально глядя вперед, в сторону океана. Я поднялся вслед за ним и тоже стал смотреть туда же.
— Стоп блок! — сказал он. — Хватит травить! Погода меняется.
Только обладая его опытом, можно было сделать такой вывод. Туман по–прежнему висел над водой, закрывая океан на многие мили сизым дымом.
— Пора возвращаться, профессор! — сказал Кирибеев.
Он нагнулся к костру, вытащил головешку и, прикуривая, сказал:
— Костер надо засыпать. Сейчас поднимется ветер, тогда будет поздно — эти прерии начнут полыхать.
Не успел он докончить фразу, как налетевший ветер начал ворошить костер. Неприятный холодок заползал в рукава. Скоро ветер перешел в постоянный, туман вдруг заклубился, затем начал сгущаться и сворачиваться, словно огромное полотнище. Это случилось так неожиданно, что я был поражен, как быстро стал открываться океан, и чуть не вскрикнул от удивления. Кирибеев же стоял, молча посасывая трубку, и глядел вперед. В уголках его губ отложились морщинки — он улыбался.
Капитан радовался наступлению хорошей погоды так, как умеют радоваться только моряки, знающие, что значит быть застигнутым страшнейшим из своих врагов — туманом. Блеск открывшейся воды слепил глаза. Я начал складывать вещи. Кирибеев окликнул меня:
— Смотрите, профессор!
Я поднялся. Сначала я ничего не увидел, но, всмотревшись в дымчато–голубую даль, заметил торчащие за горизонтом, как будто высунутые из воды, мачты какого–то судна.
— Топает, бродяга, в Приморск! — не то с завистью, не то с восторгом сказал Кирибеев.
Корабль шел быстро прямо на нас. Скоро показались трубы, и, пока мы спускались вниз к бухте, вылупился из воды весь корпус. Залитый золотом вечернего солнца, которое после тумана, казалось, сияло особенно ярко, корабль был похож на чудесную сказку. Кирибеев первым очутился у воды. Он пронзительно свистнул. От китобойца быстро отделилась шлюпка с гребцом. Свист капитана вспугнул птиц, хлопотавших в бухте. Но, убедившись, что им ничто не угрожает, они одна за другой, словно гидросамолеты, тяжело шлепались на воду, что–то крича, точно о чем–то переговаривались между собой. Садясь в шлюпку, Кирибеев сиял, как будто там, у костра, совсем освободился от мрачных своих дум.
— Смотрите, профессор, как радуются!
Гребец, гнавший с завидной легкостью шлюпку, широко улыбался.
— Как же не радоваться, товарищ капитан! Этот проклятый туман кого хочешь в тоску вобьет. Ведь мы чуть не померли со скуки… И на вас глядеть больно. Ребята говорили: «Неужели туман простоит еще неделю? Наш кэп совсем с курса собьется».
Кирибеев нахмурился.
— Много разговариваете, — сказал он и, не дождавшись, когда шлюпка пристанет к борту, крикнул: — На судне!
К борту подошли Небылицын и боцман Чубенко.
— Объявить морские вахты! Изготовить машину! Сейчас снимаемся!
— Есть! — ответили с корабля, и вслед за тем раздался веселый топот десятка ног.
Когда шлюпка подошла к борту, Кирибеев быстро поднялся на палубу.
Восхищенный ловкостью своего капитана, матрос насмешливо посмотрел на меня.
— Подсобить вам? — спросил он.
— Спасибо! — сказал я и, подражая Кирибееву, полез на борт. Капитан Кирибеев уже стоял на мостике. Корпус китобойца вздрагивал. Из трубы валил густой дым. Китобои во главе с боцманом Чубенко появлялись то тут, то там. Гигантского роста, он во всем почти походил на своего капитана, только был пошире в плечах, и лицо его, хотя и было выдублено солнцем и морскими ветрами, отличалось какой–то благородной красотой, вызывавшей в памяти далекие образы запорожцев, потомком которых он был. Широкий лоб, черные, чуть–чуть подгоревшие на солнце брови, тонкий прямой нос, глаза голубые, добрые, бронзовые висячие усы, упрямый подбородок. Чубенко никогда не повышал голоса, никогда не повторял своих распоряжений, никогда ни на кого и ни на что не жаловался. Ему было лет за сорок. Безотказной и безукоризненной работой, строгостью суждений и кристальной честностью он, как я успел заметить, завоевал всеобщее уважение и пользовался особым доверием капитана Кирибеева. Как только шлюпка, на которой мы вернулись, была поднята и установлена на шлюпбалках, капитан Кирибеев вынул пробку из переговорной трубы и запросил машинное отделение: