— А с парнями гулять — вас тоже в колонии учат? Житье ваше, вижу, малина. Дед помирает, а она по-хранцузски.
Сергеичев потянулся, враз подпрыгнули раскаряченные, как у битой лягушки, ноги, выпрямились. Рот блеснул смертной улыбкой, рука колотнулась и затихла. В углу затикал будильник, старуха за печкой плакала, изредка икая.
Малина Иваныч взял Сергеичева за руку, подержал, отпустил. Перекрестился, нерешительно сказал:
— Помер, должно…
— Нет пульса? — глотая слезы, спросила Мара.
Грикуха шагнул вперед, стал на колени, засопел:
— Про мерина-то, про мерина-а-а…
— Ну, и парень у вас, малина, — надгробным шопотом председатель, Отец помер, а он про мерина! Насть, а Насть, — зови прибирать, што ль… Это он про какого мерина, ась?
— Мерину, грит, в обиду себя не дава-ай, — глупым голосом затянул Грикуха. — Мерин, он, грит, умней тебя-ааа…
Малина Иваныч вышел в сенцы, шагнул на крылечко, и — строго:
— Наро-од! Помер Сергеичев-то наш!
Снял шапку, перекрестился. Пыхтелка змеей скользнула в избу.
Безотцовщина враждебно посторонилась, когда председатель прошагал домой. Кто-то пустил:
— Как он таперь, без сердечного дружка? Таперь черти забижать будут, в одиночку-та.
— А мне чорт с вами, — в сердцах выругался Малина Иваныч, и услыхал за спиной:
— Рррробя… Кто со мной в осинник?
— Ну, пом.
— Девок, девок зови!
— Пойдут они, как не так!
— Трогай, убогай.
Вста-ва-ай, проклятьям заклейме-енай.
— Дура, человек помер, а ты шо поешь?
— Надоть не ето, надоть похороннай.
— Вали похороннай.
Атец, па-пируям в роскошным дварце,
Трявогу вином залива-а-ая…
А бабок в Кучевке — множество, не одна Пыхтелка. Взять Домовиху; всех чертей по именам-отчествам знает; как пойдет перебирать: — тут тебе и водяной, тут и дворовой, и лесной, и болотный, — срамотища. Кажное помело у ней — чорт. Ее и полечить от чертей подумакивали — где! Возили еще к земскому фершалу Игнат Семенычу; так она от него турманом: — это, орет, — самый главный чорт и есть. А уж как поселился на горбачевской даче Шкраб, тут она совсем ополоумела. — Энтот, — говорит, — главней всех чертей и анчуток. ОН. А лекарства там всякие выходят по-домовихиному — зелия смрадные. Вот она какая.
Это — из рассказов Стремоухова.
Ночь. Мара провела все в той же старой, знакомой избе, рядом с мертвым телом. Покойного деда она не боялась, привыкла к мертвым и к падали еще с детства, как привыкает всякий крестьянский ребенок. Но спать не могла — кусали клопы и было душно, не так, как в колонии, где форточки в спальнях открыты и днем и ночью, и летом и зимой. На утро деда Сергеичева повезли на кладбище, в село.
В сани Грикуха сел задом наперед, так научила Домовиха. В сани же, в гробовую подстилку, сено, — насовала Домовиха полыни, на случай — выскочит колдун, услышит запах полынный, и тогда — опять в гроб.
Кроме Малины Иваныча, Пыхтелки и Домовихи, никто из чужих провожать покойника не пошел. Двинулись было шагом, да Домовиха велела Грикухе мерина подстегнуть: колдунов возят рысью.
Мороз был сумрачный и серый. Солнце, — может, его давно уж и не было, — погасло где-нибудь в недвижном закатном провале, — не показывалось целый месяц; а может, ползло по самому краю закатной стороны на костылях, подбитое в германскую войну. Такие знакомые летние овраги нахмурились сердито. Понуро, как весенняя скотина, торчали скелеты деревьев. До кладбища было далеко — три версты по косогорам. Пахло широко, так, что грудью не охватишь, — снежным морем и лошадью.
Под гору Грикуха уезжал далеко вперед; в гору провожатые его нагоняли, почти вплотную подходили к широкому тесовому гробовому изголовью покойник лежал головой назад. Грикуха сидел неподвижно, не моргая матреньими глазами, как сидят в санях крестьяне вообще, когда дорога и поклажа легкие, когда нет заботы о лошади.
— А ты, Марфутка, складна такая стала — малина, — внезапно сказал Малина Иваныч над ухом. — Пожалуй, с парнями гуляешь, так и замуж пора. Тебя летось в лесу не с одним видали.
— И ни с кем меня в лесу не видали, и отстаньте, — загораясь злобой, трепыхнулась Мара. — И ну вас, сами к девкам пристаете все… И потом я мужичкой не буду, в прислуги тоже не пойду, учиться буду, и… и… и… и все.
— Скла-адно, — вздохом в ответ Малина Иваныч, и перегорелой махоркой потянуло в Марин рот. — Это, сталботь, са-ветское мясо. Рыфысыры. А деньги плотют вам?.. парни-то?
Марочка остановилась и — с ненавистью:
— Дурак ты. Облом деревенский, чорт, чорт, чорт… хоть и председатель!
и дальше, за гробом. А сзади — по-матерному. И потом, издалека, старушечий шопот:
— Ты, касатка, на то не гляди, что он у вас с дурцой; таперь его оженить, сам за хозяина будет, все изделает. Пых-пых-пых…
— Таперь вас и соседи сторониться не будут, ранее все ненаших пужались. А ты на ето не гляди-и-и…
— Пых-пых-пых…
Вместе с гробом в санях лежал куль овсяных отрубей, поэтому от церкви навстречу покойнику вышел поп в камилавке, с крестом в руке, тусклая епитрахиль, колыхаясь, в'едалась в черную гладь надетого на полушубок подрясника. Спросил Грикуху:
— С собой захватил, аль на дом приходить?
и затянул:
— …тый бо-о-же…тый кре-е-епкий…
— Не поможет, касатка, не поможет. Оно надо бы ув святой воде ополоскать, пых-пых-пых, а то усе равно, пропащая его душенька…
За попом шел человек в протертой до дыр кожаной куртчонке; большая кудлатая голова как-то странно качалась в такт похоронной песне, кадило не шло к коротким штанам, обнаруживавшим высокие вязаные чулки, да и вообще было трудно поверить, что это был дьякон Сергей Афанасьич, — конечно, тому, кто давно его не видел.
Дьякон с попом тянули свое похоронное, а Грикуха вылез из саней и со всей силы нахлестывал мерина по спине: не хотел мерин итти в высокую кладбищенскую гору, да и только. Грикуха обозлился, сломал елочку, стал елочкой лупить мерина по бедрам, но мерин все не шел. Тогда дьякон, бережно прикрыв кадило, передал его Маре и взялся за оглоблю, Грикуха за другую, поп стал сзади саней и уперся в гроб.
— Ну-ка, навались-навались разом, — сказал Малина Иваныч, напирая плечом в ременную перетяжку дуги, — ну-ка еще разик, ну-ка — дружней.
Поп, кряхтя, заскреб валенками по снегу, все по тому же месту; сани не двигались. Поп выпрямился:
— О, чтоб тебя розорвало, — светски, в нос. — Что он у вас, норовной, что ли? Гор не любит, должно быть?
Малина Иваныч схватил мерина под уздцы, потянул к себе. Мерин шагнул — и тоже остановился; повел ухом, словно спрашивая: — а дальше что будет? Постояли, посмотрели друг на друга, на мерина. И — внезапно сорвавшись с мест — все разом — заколотили, захлестали, задубасили по мериновой спине чем ни попало. Мерин попробовал брыкнуться — ноги не достали даже до передка саней; тогда стал смирно, философски, думая и показывая свои думы: — сколько ни лупите, когда-нибудь перестанете…
— Надоть, видать, на руках, — полувопросом Малина Иваныч.
— А я-то в рясе как же? — недоуменно-жалобно поп. — Заплетаться будет.
— Нябойсь, не пьянай, берись, — решительно Малина Иваныч, заходя сзади, к гробовому изголовью. — Это тебе не при царизме, носильщиков нету.
Кряхтя, подняли гроб на руки — впереди Грикуха и дьякон, сзади председатель и поп; тронулись в гору.
Стремоухов написал на фронте целую поэму о похоронах мужика; в поэме говорилось, как умирает крестьянин, земля-матушка плачет по нем синими слезами, а он — мужик-то — уж идет к ней, к землице-то и сам становится землицей. Подал поэму знакомому писарю. Писарь читал три дня, потом вместо стремоуховских выражений вставил некоторые свои. Вышла такая похабщина, что полковая канцелярия целую неделю грохотала особым, писарским смехом, а писаришки помельче до самого конца фронта задевали Стремоухова цитатами из поэмы. На петроградском заводе и на фронте Стремоухов жил мечтами о деревне, тянулся к ней; а приехал домой, в деревню, повернулась она к нему бальшущим кукишем.
В гору поднялись не сразу, с остановками — Пыхтелку оставили при лошади. В гору шла дорога, поэтому нести тяжелый — для попа тяжелейший гроб было споро; а вот, как свернули с дороги,
— Эт-то што ж, земля-матушка не примат, вот они, ненаши-то, — ворчала Домовиха,
нарушился тот обычный ход, каким несут всегда покойников, — в ногу; затяпали как попало валенищами по глубокому, хоть и подмороженному, снегу, проваливаясь; закачался Сергеичев в гробу; закряхтел поп под невыносимой ношей: плечи поповские — нежные, просвирные. С крестов смотрели надписи — деревенские, немудрящие:
Подсим
крестом
погребе
но тело
убiвше
го Iеле
сiя де
ревни Горшкова убивец Павил
Лепехин деревенской дубров