Бабка Шаповалиха, по очереди заглядывая всем в глаза, торопилась рассказать:
— А я иду мимо, слышу ругань, ну, думаю, концерт будет. Как в воду глядела. Ишь, ишь чо вытворяет!
Огромный Илья Жохов сверху вниз глянул на старуху, недовольно буркнул:
— Ты, бабка, как та затычка, к каждой бочке поспеешь.
— А я чо сказала, неправду иль как?
— Бегаешь тут, язык чешешь. Эти дураки рехнулись, а ты и рада. Иван Иваныч, ты там в сельсовете в комиссии какой-то. Куда глядите, давно надо за шкирку взять.
— Давно, Илья, надо, давно пора.
— Господи, да что вы за люди?!
Все стоящие в переулке разом оглянулись на этот громкий и заполошный крик.
Кричала еще одна соседка, Домна Игнатьевна. Кричала и бежала по переулку, грузно переваливаясь на толстых ногах. Тяжело отдыхиваясь, ни на кого не глядя, она вбежала в ограду через настежь распахнутую калитку, хватаясь за перила, взобралась на крыльцо.
— Васька! Перестань, паршивец! Слышишь, перестань!
Удары в дверь прекратились, в избе установилась тишина, а потом Вася спросил:
— Кто там?
— Я это, тетка Домна. Перестань, слышишь!
— Все, не буду, — тихо, едва слышно, донеслось из дома.
Домна Игнатьевна откинула защелку, обернулась.
— Ну, чего встали? Цирк вам?
— Хлешше цирка. — Иван Иваныч сдвинул на затылок фуражку, почесал лоб и добавил: — Ну и народ пошел!
— Нечего с ними чикаться! — Жохов даже сплюнул от досады. — Давно вздрючить надо. Какого вы там смотрите?!
— Придется решать.
Из дома, куда следом за Домной Игнатьевной вошла и Фаина, не доносилось ни звука. Соседи по одному разошлись. Последним, то и дело оглядываясь, уходил Кузьма Дугин, не сказавший ни слова. Осталась лишь одна Шаповалиха: надо же было узнать, чем все кончится.
Домна Игнатьевна с испугом оглядела перевернутую вверх дном внутренность избы, разыскала клочок чистой тряпки, перемотала Васе руку и уложила его на кровать. Вася резко, прямо на глазах изменился, присмирел, утих, несколько раз глубоко вздохнул и захлюпал носом, забормотал:
— Тетка Домна, я тебя люблю, я тебе дров напилю, надо будет — зови… я завсегда, гад буду, напилю… Ух! Я…
Он не договорил и уснул.
— Эх, горе луково!
Домна Игнатьевна глянула на безучастно сидевшую у разбитого окна Фаину, начала было ее стыдить, но поняла, что Фаина не слушает, и махнула рукой. Тихо прикрыла за собой двери, потом аккуратно заперла за собой калитку, остановилась и перевела дух. Оконешниково, готовясь отходить ко сну, окончательно затихло, одно за другим гасило окна своих домов, и дома бесследно проваливались в чернильную темноту.
А за селом выла машина, выдираясь из грязи, ее вой становился все безнадежней и ожидалось, что он вот-вот прервется в своей самой высокой точке, прервется, а машина до утра останется в разбитой колее. Это залезть в грязь просто, а выбраться из нее великих трудов стоит.
Небо перед утром вызвездило. Серая забока, промозглая от сырости, едва заметно вздрагивала, голые ветки ветел и тополей оставались прежними, а трава, груды листьев на земле, низкорослый ежевичник покрывались седоватой изморозью. Дорога с глубоко выбитыми колеями, с грязью, перемешанной в них на сотни раз, замерзла, отвердела и в кузове первой машины, которая проехала по деревне, дребезжали и гремели железяки.
Контора Оконешниковского леспромхоза находилась в четырех километрах от села, в Сосновском поселке, там же были гараж, пилорама, и туда два раза в день, утром и вечером, ходила дежурная машина, крытая брезентом. До самого верху заляпанная засохшей грязью, она развернулась в центре и остановилась у клуба. Мужики, не гася папирос, полезли в кузов. Галина их пропустила, ухватилась за холодный, железный поручень, поднялась и забилась в самый дальний угол, на край скамейки. Ей никого не хотелось видеть, и она закрыла глаза, если бы можно было, заткнула бы и уши, лишь бы никого не слышать. С самого раннего утра преследовало Галину настойчивое желание — уйти куда-нибудь, исчезнуть и раствориться. Это повторялось всякий раз после пьянки, когда она, до свету просыпаясь в своем пустом доме, начинала дрожать от страха, потому что, как ни силилась, не могла вспомнить — что было и происходило вчера. Страх сидел в ней прочно, основательно, чтобы изжить его, требовалось несколько мучительных дней или срочная похмелка, когда с облегчением можно снова впасть в забытье. Сегодняшнее утро было по-особенному тоскливым: к беспамятной темноте вчерашнего, к неотступным вопросам, что и как она вчера делала, добавился еще пугающий, непонятный сои, который Галина хорошо запомнила. Ей снилась знакомая тропинка, виляющая меж старых, коряжистых ветел и уводящая в глубь забоки. С большой корзиной на согнутой руке она шла по этой тропинке и уже видела впереди низкорослый, колючий ежевичник, усеянный крупными темно-фиолетовыми ягодами. Оставалось до него совсем немного, и Галина, торопясь, все убыстряла и убыстряла шаги. Но вдруг заметила, что кусты ежевичника отодвигаются дальше и дальше. И чем торопливей она спешила к ним, тем они стремительней от нее уходили. Галина побежала и вдруг наткнулась на ветки какого-то куста. Ветки были влажными и холодными, на них висели крупные, с сизым отливом, ягоды. Галина пригляделась и поняла, что наткнулась на волчью ягоду, хотела уже повернуться и уйти, но ветки неожиданно, как человеческие руки, согнулись, сжали ее и стали притискивать к твердому стволу. Сопротивляясь, Галина пыталась оттолкнуть их, вырваться, но ветки упруго сжимались, притискивали к стволу цепче, злее, глубже вдавливались в тело и крупные, сизые ягоды с мыльным привкусом, с тяжелым запахом, настырно лезли в рот. Она не могла их проглотить, увертывалась, но ягоды лезли и лезли, забивали рот, душили. Галина хотела закричать, позвать на помощь, но голос пропадал. Огромная ягода, разрастаясь, наливаясь чернотой, приблизилась вдруг к самому лицу и лопнула. Обдало такой вонью и смрадом, что Галина задохнулась и с этим удушьем проснулась, оно было уже не во сне, оно мучило наяву. Галина ошалело вскочила на кровати, и ее долго, тяжко выворачивало наизнанку. Кое-как она добралась до кухни, через край ведра глотнула холодной воды, лязгая о железо зубами, и пришла в себя. Сидела на голом полу, хватала раскрытым ртом воздух и никак не могла надышаться. А когда отдышалась, когда пришла в себя, ее охватил привычный уже страх, но в этот раз он дополнялся новым, неизвестным чувством — казалось Галине, будто ее впихнули в тесный и темный угол и будто из этого угла ей нет никакого выхода. Но все-таки она решила из него вырваться, решила бежать. Едва дождалась восьми часов утра и сейчас, трясясь на жесткой и холодной скамейке дежурки, она хотела лишь одного — как можно быстрей выполнить задуманное и исчезнуть, раствориться…
Шофер подогнал дежурку к самому крыльцу леспромхозовской конторы. Мужики, осторожно придерживая мазутные сумки с нехитрым обедом, по одному выпрыгивали из кузова на деревянный тротуар. Галина спустилась последней, подождала, когда все разойдутся, и поднялась на высокое крыльцо. Несмело открыла тяжелую дверь, обитую тонким листовым железом. В конторе было тепло, чисто и не накурено. В широкое окно проникал свет занимающегося утра, и прихожая перед директорским кабинетом, с большим разлапистым фикусом в углу, становилась от этого света совсем уютной, даже домашней. Напротив окна, высоко на степе, висела Доска почета. Вместо одного портрета светился на ней в нижнем ряду пустой квадрат с остатками клея и фотобумаги. Галина поднялась на цыпочки, старательно соскребла ногтем эти остатки, скатала их в шарик и бросила в урну. Все, что осталось от ее портрета. Постояла еще немного, набираясь смелости, и рывком открыла дверь в кабинет директора.
— Ну некогда мне, некогда! Я тебе как человеку объясняю! — Директор леспромхоза прикрыл ладонью телефонную трубку и недовольно глянул на Галину: — Чего тебе?
— Вот, — Галина достала из кармана фуфайки заявление, написанное еще утром, и положила на стол. — Увольняюсь.
Директор убрал ладонь от трубки, снова закричал:
— Я тебе русским языком говорю! Некогда! — Опять прикрыл трубку ладонью, вскинул на Галину сердитый взгляд из-под лохматых бровей: — Куда еще увольняться?! Ты мне, Куделина, брось эти фокусы! Никаких увольнений! Иди работай! Я еще до тебя доберусь, врежу за прогулы. Будешь знать! Забери заявление. — И опять в трубку: — Да некогда же, говорю!
Галина заявление не взяла, оставила его на столе и выскочила из кабинета. Спустилась с высокого крыльца и пошла, огибая забор пилорамы, к лесу, где была тропинка на Оконешниково.
Вода в Оби потемнела, стала свинцово-тяжелой. На песчаном плесе, где всегда ютились местные рыбаки, сиротливо торчали из воды рогатины, на которые кладут удочки, и еще темнели не до конца размытые дождями пятна кострищ. Обь была пустынной — ни катера, ни лодки. От плеса берег начинал подниматься вверх, за изгибом реки уже образовался крутой яр, и на нем, наполовину подмытая, гнулась к воде сосна. Каждую весну сосну подмывало половодье и каждую весну она наклонялась ниже и ниже, серые корни безвольно свисали, уже не могли удержать сыпучий песок. Будущей весной сосна наверняка ухнет, с брызгами и глухим плеском, в мутную после шуги воду.