К этой сосне и прислонилась Галина, обняла руками толстый, шершавый ствол и замерла. Сквозь слезы смотрела на пустую Обь, на ветлы, что тремя ярусами росли на другом берегу, на маленькую темную точку, которая висела над ними, внимательно смотрела, и ей далеко-далеко виделось, как видится только при прощании. Она и хотела попрощаться со всем, что приготовилась оставить, и в первую очередь — с прошлым…
…Мимо домов, мимо огородов бежала Галина к реке, задыхаясь и не чуя под ногами земли. Уже подбегая к берегу, она поняла, что опоздала, из последних сил рванулась вперед и хотела броситься с крутояра вниз. Но люди ее схватили, держали крепко, не выпуская, и от чужой, жесткой силы она как бы опамятовалась, повела вокруг глазами. И четко прояснились в ее глазах нервно обломленная по краям полынья посреди реки, уносимые течением куски темного льда и белесый, тающий парок, неверно дрожащий над проломом. Галина закричала, стала вырываться из чужих рук, но они сжались еще крепче, и она, обмякнув, на них повисла.
В тот день Галина осталась без мужа. Алексей вез на своем тракторе сено из-за Оби, и на середине реки еще неокрепший ноябрьский лед лопнул сразу в нескольких местах. Не прошло и минуты, как трактор, сани, сено и сам Алексей оказались под водой. Достали его только на следующий день, вечером…
…Галина резко оторвалась от сосны и быстро пошла по тропинке к селу. Не хватило у нее сейчас ни сил, ни решимости перебрать прошлое, прожитое, хотя прекрасно знала, что перебирать ей все равно придется. Решила отложить на потом, как откладывают на потом тяжелую, непосильную работу, от которой, в конце концов, никуда не денешься.
Ночью Вася спал, как убитый, утром мучился с похмелья и на работу не пошел. Помятый, с растрепанной головой сидел он в одних трусах за столом, придвинув поближе большую сковороду, и ковырялся вилкой в холодной, посинелой картошке. Фаины дома не было — с раннего утра убежала на работу. Вот баба, никогда с похмелья не болеет, вечером нахлещется до поросячьего визга, а утром вскакивает как ни в чем не бывало. Раньше она работала в леспромхозовской «Снежинке» и крупно проторговалась. Пришлось сдать корову, чтобы уплатить деньги, и идти в бор собирать сосновую лапку, говорят, из нее потом какую-то муку делают.
Сухая, твердая картошка не лезла в горло, Вася морщился и крупными глотками пил воду из серого, давно нечищенного, алюминиевого ковшика. В последние две недели Вася не просыхал, все дни у него спутались в один комок, и он даже различить их не мог — так, брезжит что-то, затянутое сплошной мутной пленкой, и разит запахом старого, невыветриваемого перегара.
Вася уже обшарил все укромные уголки, проверил комод и шкаф, заглянул под печку и в кладовку, но ничего не нашел — вчера все выпили. Теперь, насилуя себя, он маялся над картошкой. Выпил из ковшика всю воду, бросил вилку и поднялся из-за стола. Стоял посреди комнаты, разглядывал свои тонкие, волосатые ноги и вздрагивал. Закурить бы, но и папиросы ни одной нет, пустая смятая пачка валялась на полу. Вася подобрал чинарик, наполовину оборвал обмусоленный, засохший мундштук и закурил. Бумага изнутри покрылась коричневыми пятнами. От курева голова слегка закружилась, Вася подождал, когда недолгое облегчение кончится, и медленно, подолгу разыскивая то рубаху, то брюки, стал одеваться. Оделся, выбрался на улицу и долго раздумывал — куда бы пойти?
Солнце пригрело. С заборов, с лавочек у домов исчез иней и они стали мокрыми. Грязь на дороге начала подтаивать и расползаться. С крыши изредка тюкала отяжелевшая капля, и ее звук долго еще висел в холодном свежем воздухе. Вася подышал, спустился с крыльца и побрел вдоль по переулку, сам не зная куда. Возле клуба стояли пассажиры и ждали автобус из райцентра. Вася стрельнул две папиросы, одну на сейчас, а другую про запас, и присел возле изгороди на корточки — это была его любимая поза. Иногда он здесь просиживал по полдня, пока не выпадала удача. Сидел и смотрел.
Автобус опоздал, приполз весь заляпанный грязью. Последней, к удивлению и радости Васи, вышла из автобуса, осторожно ставя ноги в маленьких, красных сапожках, Поля, дочка Фаины. Поля с детства была хромой и теперь, едва удерживая тонкой рукой большую дорожную сумку, гнулась на сторону, сильнее обычного припадала на правую ногу, и ее худенькое миловидное лицо с темными, по-взрослому печальными глазами было озабоченным. Вася сдвинулся со своего насиженного места, поздоровался и перехватил у нее сумку. Поля его стеснялась, отворачивала глаза и называла на «вы», ее стеснение, когда Вася был трезвым, невольно передавалось и ему, чтобы скрыть его, он начал расспрашивать о том, как Поля доехала из города, где она лежала в больнице, долго ли ей пришлось ждать автобус, еще хотел спросить, что ей доктора сказали про больную ногу, но не спросил — слишком уж невеселый, пришибленный вид был у Поли. Дальше они пошли молча.
Длинная пустая улица лоснилась от грязи. Забока на берегу Оби прозрачно просвечивала, деревья казались далекими и тонкими, они словно висели в воздухе. На одном из огородов распалили костер, картофельная ботва и будылины подсолнуха успели сильно отсыреть, горели плохо, и тяжелый дым лениво поднимался вверх, широко разнося вокруг горький запах. И так на душе темно, а тут еще этот запах, слякоть на улице и низкое серенькое небо — глаза бы ни на что не глядели. Вася приноравливался к неровным Полиным шагам, тащил тяжелую сумку и ломал голову — с какого бы конца завести щекотливый разговор? До вечера, когда вернется Фаина, времени еще много, а опохмелиться хочется прямо сейчас, сил уже нет терпеть. Он собирался попросить денег у Поли, но никак не мог насмелиться. У кого другого давно бы выклянчил, а тут стеснялся.
Запах в избе после свежего воздуха на улице показался особенно тяжелым и тошнотным. Поля запнулась о табуретку, которая валялась у порога, подняла ее и присела на краешек. Вася засуетился, неумело попытался накинуть на кровать одеяло.
— Вы не делайте, я сама уберу.
Он долго еще топтался посреди комнаты, но попросить денег так и не решился. Теперь надо было ждать до вечера. А до вечера требовалось чем-то заняться, перемочь, пережить медленно тянущееся время. На комоде стоял баян, Вася снял с него накидку, набросил на плечо истрепанный, залоснившийся ремень и выбрался на улицу. От всего неприятного в жизни его лечил баян. Присев на ступеньку, Вася заиграл не сразу, а поставил баян на колени — это для того, чтобы опять же растянуть время — и неторопливо огляделся. И вот что увидел: над крыльцом — прочная крыша из доброго, нового теса, на досках простроганы ровные дорожки, на толстой проволоке, под обрез крыши, подвешен склепанный из жести глубокий желоб — дождевая вода без задержки льет в железную бочку.
Выдались у Васи весной две недели, когда он схватился за хозяйство. Приходил с работы и до самой ночи строгал, пилил, тесал, что-то негромко напевал, только ему понятное. Рьяно схватился, кроме крыши и желоба он еще одну стену избы обшил дощечками, навесил новые ворота, маленький, деревянный тротуар настелил в ограде. Но хватило его только на две недели. Надоело, бросил.
Огляделся сейчас Вася, вздохнул, ощущая все тот же кислый запах перегара, поправил ремень баяна и чуть-чуть, едва задевая, тронул самые нижние кнопки ладов. Они отозвались тоненькими голосами. На баяне Вася играл не так, как другие, играл по-особому, — все мелодии у него были свои, им же придуманные, все протяжные и тоскливые. Мог он, конечно, и «Коробушку» и «Подгорную» изладить, вальс какой-нибудь. Но когда вот так играл, для себя, то только свое. Мелодии никогда не запоминал, каждый раз они у него новые, тут же и придуманные.
Играть Вася начал давно, еще в школе. По лотерейному билету матери выпала неожиданная удача, и в доме появился большой, серый чемодан, от которого пахло кожей и чем-то еще, как пахнут все магазинные покупки. Мать открыла чемодан, достала из него новенький, блестящий баян и развела руками.
— Господи, кого с ей делать, с гармошкой?!
Вася три дня попиликал, а потом вдруг взял, да и сыграл «Подгорную», не очень хорошо, но сыграл. В школе он потом всегда выступал на утренниках, а мать приходила и садилась в первый ряд. Когда подрос, стали его приглашать на гулянки. Чего он на них выделывал! Если уж растягивал мехи баяна в плясовой, то и у самого голова ходуном ходила, и изба, где гуляли, ходуном ходила, стонала и скрипела половицами от дружного топота. Но больше всего любил играть, когда пели бабы. Как затянут «Средь высоких хлебов затерялося…», как поднимут песню, да как скажут негромко про горе горькое, так, глядишь, и сами заплачут. В такие минуты, когда пели бабы, Васю охватывало странное чувство, слезы закипали в глазах, внутри как будто что отрывалось, и он сам не знал, чего ему в эти минуты хочется. В школе, как учителя ни упрашивали, он больше на концертах не играл. Ни своего, ни чужого.