— Давай кто первый на одной ножке до шоссе доскачет, — сказал Гараська.
Я согласилась, но заметила Василия Карповича и не поскакала.
Он шел по большой дороге в шинели нараспашку, в кепке и прохудившихся перчатках. Он увидел нас и остановился у развилки. Мне подумалось, что он знает уже, сколько мы наработали, и хочет похвалить моих девчат.
Гараська сорвался с места и полетел под горку, словно его выстрелили из рогатки. Я тоже не вытерпела и побежала.
— У меня к вам разговор, — сказал Василий Карпович, когда я остановилась, переводя дух, и по тому, что он стал называть меня на «вы», я сразу поняла, что он будет сейчас за что-то выговаривать. И мне стало досадно, что я побежала к нему, как маленькая…
— Вы в курсе того, — продолжал Василий Карпович, — что на вашем участке забраковано шесть гектаров вспаханной земли?
Я сказала, что в курсе.
— На три пальца недопахано. Куда же вы смотрите? Вы же комсомолка. Вы понимаете, что значит шесть гектаров перепахивать?
Я сказала, что понимаю. Но Василий Карпович все перепутал. Старший агроном забраковал участок, который обязана была проверять не я, а Тамарка, и я была ни при чем. Мне стало так обидно все это, что я закусила губу и смолчала, потому что, если бы начала оправдываться, обязательно разревелась бы. Так и укорял он меня всю дорогу за то, что мы сами вызвались организовать комсомольский контрольный пост и ничего не делаем, работаем спустя рукава, а я шла, и было мне до смерти обидно, что он укоряет и называет меня на «вы». А потом, когда я увидела, что Гараська, мальчонка, жалеет меня и смотрит как на больную, мне стало невмоготу молчать.
— Видно, заело вас, что мы сегодня больше ваших подшефников насеяли, — сказала я, — вот вы и начали честить!
— Глупо вы говорите! — ответил он.
— Как могу, так и говорю. Вы, Василий Карпович, председатель без году неделя, так вместо того, чтобы в перчатках ходить, разобрались бы сперва.
Он мне ответил. Но мне неохота и говорить, что он мне ответил.
— А вы не пугайте, — сказала я. — Это вам не крестную через трубу пугать.
Тут мы дошли до правления, и Василий Карпович велел зайти. Я зашла — чего мне! И Гараська зашел.
Василий Карпович скинул перчатки и смаху бросил их на стол.
«Ишь, как его разобрало!» — подумала я.
— Так вот, в последний раз я вам… — начал Василий Карпович, но тут зазвонил телефон.
— Да… да… — закричал Василий Карпович и подул в трубку. — Из райкома? Да. Знаю. Не шестнадцать, а шесть. Да. Шесть гектаров. Ну, и что же? Исправим. Что? Громче говорите, ничего не слыхать!
Василий Карпович снова подул, словно остужая: трубку.
— Кто? Я? Я виноват. Ну и что ж, что хозяин! Бывает, и хозяин виноватый. Что? Вот с работой полегчает — приеду… Ничего не слыхать. Закрой-ка двери… — это он сказал Гараське, а после долго разговаривал и размахивал порожней рукой.
Потом он вложил трубку в дужку и забыл снять руку с телефона. Он сидел и думал, а перчатка его свисала со стола, и я почему-то вспомнила, что живет он вдвоем с батькой, и в избе у них всегда не прибрано, и пол не мыт, почитай, с рождества. И вспомнила я еще, как его батька, когда он приехал из армии, сам бегал по двору и ловил курицу.
«Дурная я все ж таки, — подумалось мне, — надо было смолчать».
— Ну, ступайте, — сказал Василий Карпович, все еще не отвязавшись от своей думы.
Надо бы итти, а я стояла.
— Ты не сердись, — подумав, сказал Василий Карпович. — Коли ты комсомолка, во все углы глядеть должна. Каждый день должна работать, как сегодня работала.
— Василий Карпович, у вас перчатки прохудились, — сказала я и сама удивилась, зачем это я сказала.
— Где? — Василий Карпович поглядел на перчатку и усмехнулся. — Чего ж! Не на панели гулять.
— Давайте я вам заштопаю.
— Не надо. На что мне! Ты на работе прорехи штопай…
Мне совсем стало совестно, и надо было бы уйти, а я опять сказала: «давайте», как будто мне без этих перчаток и на свете не жить.
— Ну, на, коли хочешь!
Я взяла, и мы с Гараськой пошли домой.
Через час ко мне пришли девчата и стали уговаривать итти с ними к дяде Ивану, на беседу. Я захватила заштопанные перчатки и пошла, хотя поясницу ломило от усталости. У дяди Ивана самая просторная изба, и беседы чаще всего мы затевали в его горнице. Жена его, Лукерья Ильинична, моя крестная, встретила нас ласково, но когда узнала про беседу, сразу осерчала.
— Не пущу, — сказала она, — убей меня бомба, не пущу. И как это мой вам дозволил?
Я стала уговаривать крестную, а девчата, не теряя времени, начали вытаскивать за перегородку стол, кровать, комод…
— Не туда ставите, лошади! — шумела крестная. — Как же я теперь за кринкой к полке подойду? Ладно, придет сам, пускай ужинать собирает, когда так. Я сейчас к соседям сидеть уйду, когда так. А стол боком заверните, он так в дверь не пройдет…
Мы все вынесли, и в горнице стало совсем пусто, только волнистое зеркало, висевшее над комодом, как-то нескладно покосилось на стене, и испуганный таракан метался под зеркалом. Мы вымыли пол, заколотили изнутри наполовину окна досками, чтобы люди, прислоняясь, невзначай не выдавили стекла, нацедили полную бочку свежей воды — пить, набросали в сенях соломы.
— Куда вы столько ламп нанесли!? — шумела крестная. — Избу спалить хотите?.. Мыслимо ли дело, пять ламп? Пойду вот и заявлю на вас, когда так. Да куда вы все пять в угол вешаете? В том углу темно будет.
Часам к девяти стали собираться наши деревенские. Раньше всех в избу понабились ребятишки, школьники. Они расселись на полу, у печки, и сразу стали баловать, кидаться казанками, подставлять ножки. Потом воротился с работы дядя Иван, крестная немного побранила его и стала собирать за перегородкой ужин. Пришла и Лелька, ветеринарша, в своем клетчатом платке, пришел наш Леша, начистивший медную пряжку своего военного ремня до золотого блеска. Когда набралось много народу, начали курить, щелкать семя, стало шумно и душно. Лелька вышла на крыльцо, и я собралась домой. Но появился Гриша с баяном, заиграл «Огонек», «Рябину», начали петь, и я осталась. Мне стало грустно. Открыли окно. Студеный, как вода, воздух, вздымая занавеску, полился в горницу. И я услышала разговор, происходящий на крыльце. Я и не думала подслушивать. Просто я сидела у того окна, которое было ближе всех к крыльцу.
Разговор был такой:
— Если на нынешних темпах удержимся — сев закончим на день раньше графика, как из пушки… Надо только не сорваться… Завтра пойду посмотрю, как Нюша работает.
— Вы все про землю да про удобрения. Надо иногда отвлекаться от служебных дел. Пошли бы потанцовали.
— Не умею я танцовать. До войны, мальчишкой, стыдно было учиться, в войну — некогда, а теперь поздно, пожалуй.
— Что вы, поздно! Вам лет, вероятно, не больше тридцати.
— Двадцать пять. Я с двадцать второго года.
— Ну вот, видите. Совсем молодой, а какой-то вы, как вам сказать, необщительный… гордый. С девушками не разговариваете…
— Да, нескладный я с девчатами, сам не знаю, почему. Какая тут гордость! Бывает — самого зло берет. Другие ребята шутят, смеются, а я и сказать ничего не умею. Не знаю, чего сказать, особенно, если девка хорошая, — язык отнимается.
— Странный вы. И со мной отнимается?
— Нет, с вами легко могу говорить. А, видно, девчата меня боятся. Вот недавно — только не скажите никому — пришло мне письмо с какими-то куплетами. Складно написано, как в книжке. А подпись «ваша соседка». Кто-нибудь из наших девчат написал. А кто — не знаю. Хорошо написано и куплеты хорошие.
— Еще бы — не хорошие. Там были цитаты из Блока…
— А кто ж его знал, что это из Блока…
Дальше я не расслышала, потому что стали выгонять ребятишек, ребятишки бросались под скамьи, под ноги. Поднялся шум. Ребят кое-как выгнали и поставили в дверях Лешу с лозиной. Когда немного угомонились, я снова услышала:
— А как я мог догадаться?..
— Нужно было догадаться…
— А как я мог…
И оба голоса были такие, словно говорившие провинились друг перед другом. И мне стало понятно, почему Лелька, ветеринарша, носит клетчатый платок в будние дни.
Я подумала, что надо бы уходить, но я все сидела, держала чужие перчатки и смеялась, когда и все смеялись.
Гриша заиграл цыганочку. Леша одернул гимнастерку, оправил волосы, выпрямился, словно вырос на вершок, раскинул руки, щелкнул пальцами и пошел по кругу вдоль скамей быстрым, мелким шагом, и те, кто стоял на пути, шарахнулись к стенам, а те, кто сидел, стали подбирать ноги. Леша обошел круг, чуть выстукивая каблуками об пол, потом снова раскинул руки, присел, подпрыгнул и так пошел дробить по полу, что язычки во всех лампах враз, как по команде, начали подскакивать.
— Тише ты, шальной, — зашумела крестная, — тише! Не прыгай, окаянный, подполью прошибешь! И так вся подполья гнилая!