Первый русский все-таки протянул еще раз вперед свой хлеб, но vӓnrikki положил руку на кобуру и рявкнул:
— Ei saa!
Русский опустил руку с хлебом. Даже дети притихли, с любопытством ожидая, что будет дальше.
Но тогда от вагонов отделился высокий и плечистый русский с бумажным свертком в руках. Голос его оказался громче и басистее, чем у нашего прапорщика.
— Miks ei saa? Pois tieltӓ![31]
И он отпихнул нашего прапорщика в сторону с такой силой, что тот едва устоял на ногах. И после этого русский двинулся прямо в нашу толпу. И так как я на его пути оказался по своему росту самым приметным, то он протянул мне свой пакет и сказал:
— Se! Ota venӓlӓiseltӓ.[32]
И другие русские по его примеру протянули нам хлеб и папиросы.
Я взял пакет, который мне был протянут. Почему не взять хлеб, если тебе его дают от чистого сердца и если сам едва стоишь на ногах от голода? Но я ничего не сказал. Что я мог сказать? Я хотел ему кивнуть головой, но когда взглянул на его лицо, то не мог даже кивнуть головой и остался стоять с открытым ртом…
Боже мой! Я узнал этого человека… Но я никому и никогда в жизни не скажу, где я видел его раньше.
Да, это был он. Этот широкий и тяжелый подбородок и нос, похожий на мой, загнутый сапогом, только чуть покороче, я узнал бы где угодно. Никакая полнота щек не изменит их формы. А главное — короткий косой рубец на верхней части лба…
Я стоял с пакетом в руках и смотрел на него, ничего не говоря. Что я мог сказать, боже мой! Я хотел только одного: чтобы он не узнал меня. И, кажется, он не узнал, хотя в его карих глазах и мелькнуло такое выражение, как будто он вспоминал о чем-то. Его губы приветливо улыбались мне, и только свисток проскочившего мимо нас встречного поезда заставил его снова сделаться серьезным и оглянуться.
Дежурный по разъезду дал сигнал, и все русские направились к своим вагонам. Большой русский тоже пошел не спеша вслед за другими. На ходу он обернулся, махнул мне приветливо рукой и, подбирая подходящее финское слово, крикнул:
— Nӓkemiin![33]
Поезд с русскими ушел, а мы все еще стояли на месте и смотрели куда угодно, только не в глаза друг другу. Но вот кто-то горько усмехнулся и сказал, глядя в землю:
— Вот вам и рюсся!
И в голосе его был слышен великий стыд. А кто-то другой, очень слабый и тонкий, как былинка, согнулся вдруг пополам и сел прямо на землю. И мы услыхали, как он всхлипнул, — настолько был он слаб. Он держал в своих тонких грязных пальцах четыре куска «фанеры»[34], и все мы увидели, как на них капнули слезы.
— Перкеле! Никогда не будет мне прощения, — сказал он, — ведь я убил двоих… Они бежали на меня с автоматами там, на фронте. А я сидел между камнями с пулеметом и стрелял. Они бежали прямо на меня и кричали свое «хура», и я выпустил по ним очередь. И вот один из них упал сразу, а другой не хотел падать. Он непременно хотел добежать до камней, в которых я засел. Его уже шатало так, что он делал больше шагов вправо и влево, чем вперед, но он ни за что не хотел падать и все шел ко мне, а я все выпускал и выпускал по нему короткие очереди, пока он все-таки не упал наконец… А может быть, этот хлеб дал мне сегодня родной брат того, кто шел и шатался от моих пуль, засевших в его теле? Почем я знаю? Перкеле! Какие мы звери, и как противно все это!..
В своем пакете я нашел половинку круглого хлеба, разрезанную вдоль до середины, а в этот разрез был засунут плоский кусок масла. Как видно, он отдал мне свой паек. Откуда же мог он взять этот хлеб и масло? Все они отдали нам свои пайки, полученные на дорогу. Отдали нам, своим врагам, которые душили, били и морили их голодом в наших лагерях. Вот какие были на свете люди, о которых мы ничего не знали! А ведь они все время жили рядом с нами, совсем рядом.
Все это мне вспомнилось у себя дома, за столом, когда напротив меня сидел мой брат Вилхо. Он много выпил. Мы оба много выпили. Я велел Эльзе принести из погреба пять бутылок вина — все, что она накопила за время войны, и мы выпили их вдвоем.
Сколько лет мы ждали этой встречи! Ведь мы уже не надеялись увидеться больше никогда. Но бог был милостив к нам, и мы увиделись.
Я попал домой раньше его. Кто-то сказал, что нас тоже выпустили из лагеря не просто, а будто бы по настоянию русской комиссии. Я не знаю этого. Я ничего не знаю. Бог ты мой! Мы столько насмотрелись и наслышались за эти годы, что готовы были поверить не только этому.
В эти дни по всей Суоми только и было разговору, что о русских. Оказывается, у нас многие хорошо знали русских, многие встречались и даже жили с ними раньше, и теперь рассказывали о них очень много интересных вещей.
И я удивлялся: почему они раньше не рассказывали этих вещей, если знали о них? Почему они раньше твердили «ryssӓ, ryssӓ» и только теперь заговорили venӓlӓiset.[35]
Домой я пришел вечером. Это был прохладный и тихий осенний вечер. Мы так и просидели весь этот вечер дома. Я посадил всех троих к себе на колени, обхватил их своими большими руками и прижимался по очереди щекой к их белокурым головкам.
Лаури и Марта сильно вытянулись за эти годы. Теперь в школу они ходили вместе.
Эльза немножко сдала. Щеки ее уже не распирало так, как прежде, но румянец с них еще не совсем сошел. В глазах ее сохранился все тот же веселый, насмешливый огонек. И губы ее были по-прежнему полные и мягкие. К ним я тоже прикасался время от времени щекой и губами. Все было мне близким, родным, нераздельным.
Она спросила, почему я так долго не писал, но я ничего не ответил. Зачем было ее огорчать? Это был весь мой мир, который я обнимал руками в тот вечер. Ради этого мира я жил на свете и трудился. В нем была вся моя радость.
А Эльза гладила мои опавшие щеки и рассказывала понемногу все новости, какие совершились тут без меня.
Херра Куркимяки уже достраивал молокозавод и мельницу. Это будет крупное хозяйство со своим электричеством, гораздо крупнее, чем у Похьянпяя, который все еще крутит свой сепаратор лошадью. А пока молоко идет к Похьянпяя. По-прежнему на машине приезжает за бидонами Эльяс. Ведь он раньше всех вернулся из армии домой и теперь рассказывает такие вещи про то, как они рыскали по лесам и болотам, что прямо мурашки по спине пробегают, когда его слушаешь. Он вставил себе один золотой зуб, и когда улыбнется, то девки оторваться не могут…
Я сказал Эльзе:
— Ты про мельницу и молокозавод начала говорить.
Она сказала:
— Да, мельница будет большая, и молокозавод тоже наподобие крупной фирмы Викстрем. Хозяин говорит, что все молоко из деревни Суокюля и с фермы Антти Косола будет у него. Кроме того, он и сам имеет уже порядочное стадо коров. За время войны купил девять коров и еще купит. Лошадь купил, свиней четыре штуки, овец двенадцать штук и птичник завел. Ведь русских у него совсем недавно отобрали. Весь прошлый год они работали на стройке, пахали, сеяли, убирали и молотили. Они же пробили в камне русло для второго ручья, который вольется в наш. Осталось только прокопать небольшую перемычку, чтобы слить их вместе. А двух ручьев хватит, чтобы двигать все его хозяйство. Так ему сказал инженер, которого Вихтори привез из Хельсинки. Русские дешево ему обошлись. Если бы они не ухитрялись делать потихоньку разные коробочки, корзиночки, портсигары, браслеты, игрушки из жести, дерева и коры и обменивать их у наших крестьян на картошку, рыбу и хлеб, то они не выдержали бы такой жизни. Ведь на день они получали только четыре куска няккилейпя и пол-литра снятого молока. А сейчас у нас ингерманландцы. Вихтори привез четыре семьи. Поместил их у Пааво. Ведь он один остался во всем доме после ухода Кэртту. Где ей было выдержать, если на каждую из нас приходилось уже по пятнадцать коров. А когда у нас поселились ингерманландцы, мне сразу легче стало. Со мной стали работать две женщины и три девушки. А мужчины с Пааво. Он молодец. Золотые руки. Он успевает делать все — и в кузнице, и на конюшне, и на постройке. Но пьет по-прежнему каждое воскресенье. Пьет, кашляет и сохнет, стареет понемногу. Сейчас он старший на работах. Но это уже не надолго. Ингерманландцы тоже уходят. Приезжал из Хельсинки какой-то русский военный представитель и спросил их, хотят ли они вернуться на родину. И они все в один голос: «Хотим, хотим!» Видно, что истосковались они по ней. Я по женщинам сужу. Повеселели сразу, как только узнали, что их домой пустят. Еще бы! Они там где-то возле Пиетари жили. Землю имели. А здесь кто же им землю даст, если свои без земли? И даже я рада за них, хотя не знаю, каково-то мне без них теперь достанется. Завтра грузиться начнут…
— Завтра?
— Да. С утра.
Я осторожно снял их всех со своих колен.
— Давайте спать, а то опоздаю к ним утром.
Она удивилась:
— Ты же хотел дня четыре никуда не ходить.